29 октября 2010
Исповедь. Автор: Андрич Иво
Литература / Литература славян и народов СССР / Босния и Герцеговина / Альбом Андрич Иво
Разместил: Александр И

« Предыдущее произведениеСледующее произведение »

 

Перевод: И. Макаровская

 

 

Иво Андрич

 

Исповедь

 

 

Крестьянин Петар Лёлё двинулся в путь с гор еще до света и вот с раннего утра ждет во дворе, когда игумен позавтракает и примет его. Ни с кем другим он говорить не хочет. Он топает затвердевшими опанками по мерзлой земле, дует в кулаки и ждет. Прошло немало времени, прежде чем он наконец предстал перед игуменом, фра Юлианом Кнежевичем, книжником и добряком, но необыкновенным лентяем и соней. Об этой своей слабости фра Юлиан мог со спокойной совестью умалчивать на исповеди, настолько она была широко известна и неисправима. Безусловно, он сохранит ее и в Судный день, ибо на этом свете нет для нее ни кары, ни лекарства. Крестьянин стоял перед игуменом, комкая узловатыми руками феску и шейный платок. Лёлё – седой чистенький старичок, застенчивый, как ребенок. Жил он в горах бобылем. Давным‑давно он овдовел и больше не женился. Обстирывали его и латали ему одежду замужние дочери, жившие в селе. Так и жил один: пас на горных пастбищах стада скототорговца, в село спускался редко, а в город и того реже. Сейчас он стоял перед игуменом; на лице его было присущее крестьянам выражение растерянности, которое часто принимают за улыбку. Он то и дело опускал глаза под взглядом огромных глаз игумена, спокойно смотревших на него из глубоких, правильной формы глазниц.

– Вот, стало быть, отец настоятель, больной у нас, – неуверенным голосом ответил он на вопрос игумена.

– Кто? – нетерпеливо спросил фра Юлиан и уже хотел позвать капеллана.

– Да нет, преподобный отец, простите, это не такой больной как все, он, как бы это сказать…

– Что? Что ты плетешь?

– Да видите ли, преподобный отец… – Здесь крестьянин призвал все свое красноречие и выпалил единым духом: – Есть у нас в горах гайдук, Роша, так вот, расхворался он. Того и гляди, помрет, я и пришел к вам…

Услышав, в чем дело, игумен оборвал его на полуслове и позвал двух братьев. И тогда крестьянин рассказал все по порядку.

Иван Роша десять лет тому назад ушел в гайдуки и был известен в окрестностях Крешева; последние годы он провел в Далмации и Герцеговине, а когда французы выгнали его оттуда, подался в Черногорию. Этой осенью он вкупе с черногорцами ограбил возле Сеницы французского курьера, ехавшего в Царьград. Французы настойчиво требовали найти грабителей и предать их суду. Турки начали преследовать его по пятам. Полагая, что в родных местах его вряд ли станут искать, он перебрался в Боснию. Еще в дороге он заболел. Сейчас лежит в горах. Отдает богу душу, а бог ее не принимает.

– И он послал тебя за священником? – спросил один из монахов.

– Нет, простите, братья, – выкручивается Лёлё, которому очень трудно говорить правду, но скрыть ее он не решается. – Дело было вот так. Во вторник утром пошел я по дрова и вдруг слышу, как из кустов кто‑то зовет меня: «Лёлё, Лёлё!» Пошел я на голос и вижу: лежит человек на животе, весь посинел и распух. Никак не могу я его признать, не видел ведь сколько лет! «Я Иван Роша, – сказал он. – Помоги, говорит, ежели ты крещеный. Есть, говорит, здесь, где‑то полдорогой пещера, запамятовал, в каком месте. Спрячь, говорит, меня там, а то, не ровен час, турки схватят или ночью замерзну». И стал меня Христом‑богом молить. Ну, пошел я искать пещеру. Нашел в скалах дыру, все, как он мне описал. Взвалил его на спину, ровно колоду, и снес в пещеру. Только тогда и разглядел, что дурная опухоль на нем и что он при смерти. Сходил за хлебом и водкой. Вижу, совсем он плох. Водки проглотить не может. Пить, говорит, хочу. Но и воду не может пить, захлебывается. Хотел я разложить ему костер, да он не дал. Не надо, говорит, я за ним следить не могу, а потому или задохнусь здесь, или дым выдаст меня туркам. Набрал я сухих листьев и сделал для него подстилку, чтоб ему было потеплее.

Игумен нетерпеливо кашлянул, но крестьянин продолжал:

– Пришел я на другой день. Ему будто полегчало. Купи, говорит, мне водки покрепче, полыни и меда – примочку сделаю. И дал мне венецианский дукат. Купил я все и от себя добавил две овчины, чтоб было ему чем накрыться. Прихожу опят – лучше. Тому уж три‑четыре дня будет. Нельзя мне часто к нему ходить – еще заприметит кто, а все‑таки жаль его, хоть он и гайдук…

Снова один из монахов взглянул на игумена, собираясь прервать рассказ, но крестьянин, который, видно, приготовился договорить все до конца, не позволил себя остановить.

– Вчера, уж за полдень, взял я хлеба с брынзой и пошел. Он, несчастный, стонет. Спрашиваю, что с ним, не отвечает, а только дергает меня за гунь и хрипит, точно душа из него выходит. Даже не взглянул на еду. Уцепился за меня и не отпускает и все глазами что‑то ищет. Ты, говорю, простыл. Он откашлялся и едва вымолвил: «Нет, брат, большой грех у меня на душе». Заладил одно и все за горло хватается. «Большой грех гнетет меня, не могу я с ним ни жить, ни умереть!»

Крестьянин в смущении замолчал.

– И он послал тебя за духовником?

Крестьянин почесался.

– Да нет, просто вижу я, что человек при смерти, а из‑за грехов не может расстаться с душой, вот и предложил ему: «Схожу я, Роша, в монастырь, попрошу братьев, может, кто и придет сюда».

Крестьянин опять смутился и замолчал. Но теперь монахи сами требовали продолжения. Чтоб поскорей покончить с неприятным сообщением, Лёлё спешно проговорил:

– Так вот не хочет он! Не хочет!

– Как? Почему не хочет? – изумились монахи.

– Жар у него, и сам не знает, что говорит. Не надо, говорит, мне монаха; он мне не поможет. Большой на мне грех, говорит.

– Почему не хочет? Он сказал, почему не хочет? – разом закричали монахи. Игумен, который сидел, уныло понурив голову, не произнес ни слова.

Крестьянин долго молчал – ему не хотелось выкладывать все, что сказал Роша. Но монахи пристали к нему, и волей‑неволей пришлось признаться. Роша отказался от исповеди потому, что‑де «у монахов ни детей, ни кола своего, ни двора, не знают они, что такое мука и грех». Что‑то в этом роде.

Монахи переглянулись. А крестьянин, испытывавший неловкость, поспешил заговорить снова:

– Не умею я в точности сказать, что он говорил. Плел что‑то несуразное. Одним словом, больной. Кто поймет его? А этой ночью я глаз не сомкнул. Все думаю: боже праведный, как быть, что делать. Пронял меня страх. Нешуточное дело. Ведь душа человеческая! Пойду‑ка, думаю, к игумену и расскажу все как есть, сниму со своей души тяжесть. А уж он пусть делает, как бог и святые книги учат.

Крестьянин вздохнул. Монахи продолжали переглядываться. Игумен быстрым жестом положил конец общей растерянности и велел Лёлё идти во двор и там ждать, когда позовут.

Между старыми монахами тотчас же загорелся спор. Фра Никола Кезич, по прозвищу Волк, неприятным, грубым басом призывал игумена к осмотрительности. Времена, мол, неспокойные и тяжелые, этот Лёлё человек чудаковатый и недалекий, а гайдук есть гайдук. Если турки дознаются, что монахи ходили в горы и встречались с гайдуком, то гнев их падет не на Лёлё и Рошу, а на монахов и монастырь. Другие доказывали, что надо идти, – как‑никак крещеный человек умирает, и притом большой грешник. Тщедушный безусый Субашич, окончивший духовную семинарию в Италии, притащил книги. Он подносил всем по очереди «Ритуал» и новое венецианское издание «Прав и обязанностей приходского священника». Фра Никола Волк не пожелал даже взглянуть в книгу, хотя Субашич совал ему ее под нос, желтым ногтем подчеркивая строки, подтверждающие его мнение.

– Я спрошу твоего совета, когда надо будет штраф платить!

Игумен молчал, и спор грозил затянуться, но тут в трапезную влетел фра Марко. Он хлопотал в кухне и последним узнал, в чем дело. Фра Марко не стал слушать ни доводов Субашича, ни предостережений Кезича, как был с засученными рукавами, оправил сутану, подошел к игумену, склонил голову и сказал твердо и решительно:

– Благослови, отец игумен, я пойду с Лёлё к тому больному.

Игумен, будто он только того и ждал, с трудом поднял свою красивую белую руку и благословил его. Все тотчас же принялись давать фра Марко наставления. Пусть выйдет на другой конец города и идет прямо к дому Лёлё, чтоб запутать следы, и главное – пусть остерегается турок. Но фра Марко снаряжался в дорогу, никого не слушая и торопясь, как на пожар. Он надел черный плащ на лисьем меху и тяжелые сапоги, гремевшие на весь монастырь. В этой одежде он казался еще крупнее и массивнее. Вороная лошадь, впереди которой степенным крестьянским шагом шел Лёлё, даже прогнулась под его тяжестью. Так они тронулись в путь, старательно обходя центр города.

Три часа поднимались в гору по каменистому склону, а потом начали спускаться по крутому берегу Бабина Потока. Шагах в двухстах под ними чернело высохшее дно ручья, усеянное большими валунами. Весной и осенью их приносит сюда ручей, который теперь, в зимнюю пору, совсем терялся среди камней и почерневших древесных стволов. На пригорке между двумя соснами показался дом Лёлё. Они остановились. Крестьянин еще раз огляделся по сторонам и дал монаху знак спешиться. Фра Марко, сгоравший от нетерпения, отказался зайти к Лёлё, завел коня в скалы и привязал его к промерзшему можжевеловому кусту. Они стали спускаться вниз по каменистой осыпи. Крестьянин шел легко и привычно, а фра Марко шагал с трудом, хватался левой рукой за острые уступы скал и громко охал. Они очутились в мрачном каменном ущелье, где даже летом не бывало травы.

Под одной скалой Лёлё остановился и подождал монаха. Перед ними зияло отверстие – почти правильный круг немногим больше метра в диаметре. Последние шаги требовали особой осторожности: каменистая осыпь переходила в голую и гладкую отвесную скалу, еще покрытую утренним инеем. Вероятно, Лёлё подал гайдуку какой‑то знак, – в пещере что‑то зашуршало, зашевелилось и показался край серого плаща. Лёлё помог фра Марко подойти к пещере и снова поднялся на скалу, монах же приблизился к самому отверстию. На него пахнуло таким смрадом, что он застыл на месте. Никогда еще – ни на кладбище, ни в самых жалких крестьянских лачугах – не встречался он с таким зловонием. Словно тут разлагался покойник или лежал больной, закупоренный в тесном помещении без воздуха.

Фра Марко сел у самого входа в пещеру, касаясь шапкой верхнего края отверстия. Только теперь он увидел, как низка пещера, – почти целиком ее заполнял серый плащ, из‑под которого показался человек. Сначала появились руки, большие, тощие и совсем черные, а следом за ними лицо, обросшее седоватой бородой и изуродованное черной потрескавшейся коростой – след рожи и примочек из настоянной на водке полыни. Большие карие глаза с растерянным и безразличным выражением, какое бывает при сильной лихорадке, на миг поднялись на монаха и снова опустились. Голова человека вдруг точно осела, Роша уронил ее на руки. Монах перекрестился и, прочитав короткую молитву, стал уговаривать гайдука исповедаться.

Роша оказался упрямее, чем можно было ожидать от человека в его положении. Вероятно, оказывать сопротивление и защищаться было для него делом привычным. Свой отказ и несогласие он выражал тем, что непрестанно мотал головой. А фра Марко после первых спокойно произнесенных слов вошел в раж и поминутно воздевал руки – одну или обе сразу. В воздухе мелькали то гневно сжатые кулаки, то кисти с расставленными пальцами, будто он, чем‑то ошеломленный, пытался кого‑то в чем‑то уверить. Если б кто‑нибудь издали наблюдал за ним, не слыша слов, то непременно решил бы, что тут гайдуки делят добычу. Не замечая уже ни тесноты, ни вони, фра Марко все глубже втискивался в пещеру. Роша отвечал ему, но от исповеди упорно отказывался. Говорил он невнятно, коротко и неохотно, как человек, не имеющий ни малейшей надежды быть понятым, да и не очень‑то этого желающий. Язык у него распух, зубов не было. Хрип и рокот в широкой груди, сопровождавшие каждое его слово, как подземный гул, почти заглушали его голос.

Роша не отрицал, что не хотел исповедоваться, и отказывался от священника.

– Да, – говорил он, – я сказал, что вы живете себе в монастырях без горя и забот… без жены и детей, и не можете знать нашей жизни. Вы не знаете, как живут в миру и как грешат. Да, я сказал это. Не знаете… так какая польза?…

– Как? – вспыхнул фра Марко, не сдержавшись. – Как это какая польза? Ты в своем уме? Разве не видишь, несчастный, что это дьявол внушает тебе такие мысли? Нет жены? А ты стал лучше оттого, что она у тебя есть? И где твои дети?

Роша досадливо морщился и, как капризный больной, старался отвернуться. В груди у него словно бы клокотали слова, которых он не хотел или не считал нужным произносить. Фра Марко немного остыл, и голос его смягчился.

– Исповедует и прощает грехи не монах, человек из плоти и крови, а тайна божья и его воля.

И он с необычайной легкостью продолжал говорить о Христе и его невинной крови, смывающей злобу всех людей, о раскаянии грешника и прощении, без которого нельзя жить.

– Каждый день распинают Сына Человеческого как невинную жертву, и так будет до тех пор, пока на земле живут люди. Если б кто‑то не снимал с нас грехи, земля бы нас не держала! Исповедуйся, Роша, и покайся.

Гайдук не шевелился, и фра Марко начал расписывать ему преисподнюю и грозить адскими муками. Роша лишь слегка пожимал плечами.

– Я и там не один буду.

Его вдруг покинули силы и желание перечить. А фра Марко снова рассердился.

– Что? Откуда ты знаешь? – кричал он. – «Не один буду!» А может статься, будешь как раз один. Полюбуйтесь‑ка на гордеца! Кто обещал составить тебе там компанию? Один будешь, совсем один. Кто живет в грехе и без бога, всегда одинок, до скончания века! А кто с богом, тот никогда не будет одинок – ни на том, ни на этом свете.

Гайдук лежал неподвижно и только слегка вздергивал плечами. Это окончательно вывело из себя фра Марко, и он заговорил в своей обычной манере.

– Поглядите на него! Не дури, несчастный. Да ты что? – кричал он на гайдука, словно они в монастырском дворе развьючивали лошадей или вытаскивали завязшую в грязи телегу. – Бог не крешевский каймакам, от него не убежишь и в скалы не спрячешься. Бог все видит и слышит.

Но стоило фра Марко коснуться высоких материй, как голос его сразу становился мягче.

– Исповедуйся и покайся, Роша. Видишь, бог не забыл тебя в грехах и беде. Нет на свете такой пустыни или таких гор, нет в горах такой потаенной пещеры, над которой не простерлось бы божье милосердие. Нет, дорогой! Ты думаешь, поразбойничаю пятнадцать лет, а потом уйду в скалы и умру там – кому какое дело? А не ведаешь того, что божье милосердие видит тебя и под землей и под камнем. Забыл ты что тебя, когда ты был еще вот такой, фра Мариян крестил в церкви святой Катарины; что он крест начертал на челе твоем, и никуда ты от господа не сбежишь. Сам бог предостерегает тебя и призывает исповедаться.

Шум в груди больного прекратился. Прижав лоб к листьям, повернувшись к скале, Роша лежал безмолвный и недвижный. Видя, что больной перестал сопротивляться, фра Марко принялся проповедовать с новой силой, пустив в ход весь свой запас красноречия и добродушия. Он говорил о страшных грешниках, которые получили отпущение благодаря единственному доброму делу, совершенному ими в конце жизни. Снова говорил о божьем милосердии, неведомом и незримом, но не оставляющим гайдуцкую пещеру точно так же, как и келью отшельника. «Бог не хочет погибели грешника!»

Слова монаха казались Роше монотонным журчанием, усыпляющим его телесные и душевные муки, но спустя немного времени он снова вздрагивал и снова упрямо и безнадежно мотал головой. Это выводило фра Марко из равновесия, заикаясь от раздражения, он начинал объясняться с Рощей по‑крестьянски грубо.

– Опять ты за свое! О, так твою!.. – Однако он тут же брал себя в руки: – Послушай, бог взывает к тебе, а ты трясешь головой, будто старая кляча.

Лишь только фра Марко произносил слово «бог», оно настраивало его на прежний, возвышенный лад, и речь исповедника снова текла гладко и без запинок. Некоторое время Роша опять слушал спокойно и не прерывая. Так повторялось несколько раз. Фра Марко становился все настойчивей и настойчивей, а гайдук сопротивлялся все слабее, пока, наконец, совсем не сник и не сдался.

Не поднимая головы, отрывисто и нехотя он повторил за монахом покаянную молитву, а потом начал рассказывать о своих грехах, то есть о своем гайдучестве и своей жизни с тех пор, как себя помнил. Временами он понижал голос, а порой и совсем умолкал в надежде, что о чем‑то монах догадается сам. Фра Марко, хотя в глазах у него застило и в горле стоял ком, помогал ему, подбадривал словами, жестами и мимикой. В конце концов, забыв о себе, он почти влез в пещеру и приник ухом к лицу Роши. Казалось, всю пещеру заполнило одно скрюченное тело.

Но вот Роша зашептал громче и торопливей. Он так спешил, точно сам у себя вырывал признания, которые хотел бы по возможности ускорить, раз нельзя умолчать о грехах. В груди у него страшно клокотало. Фра Марко, напрягшись как охотник, ловил невнятный шепот гайдука.

Вдруг монах поднял голову и отпрянул от Роши. Не выдержав, он повернулся к выходу и, уцепившись за края пещеры, жадно хватал ртом воздух. Лицо его пожелтело, тело покрылось потом, быстро холодевшим на морозе. Грубое мужицкое лицо монаха совершенно преобразил какой‑то новый взгляд – неподвижный и немного косой от страха, недоумения и бессильной жалости.

Он жадно вдыхал свежий воздух, глядя в одну точку широко раскрытыми, невидящими глазами. Придя в себя, он вернулся к умирающему и склонился над ним, словно хотел прикрыть его своим телом. Исповедь продолжалась. Но фра Марко то и дело отворачивался от гайдука, обращая испуганное лицо к отверстию – казалось, он хотел бежать от того, что слышал, жаждал помощи и совета, просил кого‑то наставить его, вразумить и вывести на путь истинный. Но каждый раз взгляд его встречал серое небо и мертвый зимний пейзаж.

Сделав последнее, самое тяжелое признание, Роша замолчал. Слышался только его равномерный хрип. Фра Марко едва удалось уговорить его повторить за ним несколько слов покаяния: «От всего сердца каюсь в этих и во всех других своих грехах…» Потом монах отодвинулся от него и, решительно взмахнув рукой, осенил крестным знамением вход в пещеру, благословляя того, кто был в ней, и дал гайдуку „отпущение грехов». На прощание фра Марко уверил его, что принесет ему причастие и что милость божья, которую он вновь обрел, будет витать над ним и хранить его. Гайдук не пошевелился, лишь слабо махнул рукой.

– Пусть делает со мной, что хочет!

Фра Марко, слишком усталый и потрясенный для того, чтобы вступать с Рошей в новый спор, еще раз посоветовал ему не терять веры в божье милосердие. А потом, тяжело дыша и дрожа от холода – пот на нем быстро стыл, с трудом выбрался на дорогу, где его ждал Лёлё.

Войдя в грязный и жалкий домишко Лёлё, фра Марко упал на табурет, жалобно заскрипевший под ним. Он вытянул ноги и опустил руки, как бы весь отдавшись давно мучившей его усталости. Лёлё, поминутно извиняясь, принес большую миску сыворотки, немного толченой брынзы, две головки лука и ломоть кукурузного хлеба. Фра Марко, почти не меняя позы, взял миску и стал пить. Он пил долго и шумно, грудь его высоко вздымалась, в тишине слышалось его тяжелое дыхание и бульканье сыворотки. Крестьянин, скрестив руки, стоял у очага и недоуменно смотрел то на монаха, то перед собой. Наконец монах оторвался от миски, и, переводя дух, машинально протянул ее Лёлё. Он долго утирал усы, а потом принялся за брынзу, лук и хлеб, который уплетал с таким наслаждением и жадностью, будто весь день проработал на гумне. Он даже вспотел, хотя в доме было холодно. Временами фра Марко переставал жевать и, устремив в пространство ничего не выражающий взгляд, сидел в оцепенении, пока крестьянин каким‑нибудь образом не отвлекал его от размышлений. Тогда он снова с жадностью накидывался на еду. Наконец, утолив голод и напоследок еще выпив сыворотки, он шумно перекрестился и снова оцепенел. Крестьянин кашлял, раздувал огонь, зевал, поминал бога, но заговорить с монахом не осмеливался. Он не решался даже закурить, хотя непрестанно вытряхивал трубку, постукивая ею об опанок.

И так, почти без слов, тронулись они в путь – монах в город, а крестьянин с крынкой молока в пещеру. У скалы, где дороги их расходились, монах сел на лошадь, а крестьянин, понурив голову, свернул в сторону.

– Благослови, отец!

– Бог благословит тебя!

Быстро и неслышно спускался крестьянин по каменистой осыпи. Вдруг он остановился, глянул вниз, повернулся к дороге и закричал:

– Отче!

Монах, не успевший далеко отъехать, остановился и ждал его, не сходя с лошади; потом, обменявшись с ним несколькими словами, спешился, привязал лошадь к дереву и начал спускаться вслед за крестьянином. На полпути к пещере крестьянин остановился и показал рукой: глубоко под ними, над самым потоком, на причудливо изогнутом дереве висел Иван Роша. Лёлё и фра Марко узнали его по серому плащу. Однако решили, что Лёлё все‑таки следует заглянуть в пещеру. Пещера оказалась пустой. Теперь уже не могло быть никаких сомнений в том, что возле ручья висит Роша. Скала была почти неприступна. Лёлё сделал большой крюк, пока отыскал пологий склон, поросший кустарником. Оттуда он вдоль ручья спустился к пещере и, цепляясь за пни и корни, выбрался на берег. Монах видел, как он осматривает гайдука и жестами показывает, что все кончено. Фра Марко довольно долго сидел на камне, подперев голову ладонями. Наконец сверху послышались шаги Лёлё. Крестьянин совсем растерялся. Дело было ясным и очевидным. Предчувствуя скорую смерть, которая у сильных натур вызывает желание куда‑то бежать, Роша, вероятно, встал и попытался спуститься к ручью. Однако, полуослепший от лихорадки, он не углядел кручи, отделявшей его от ручья, или же просто переоценил свои силы, сорвался и зацепился за молодую осину. Дерево под тяжестью его тела не сломалось, а только согнулось, и он повис на середине голого ствола. Большой воротник серого плаща завернулся и накрыл ему голову, и если б не почерневшие руки и огромные ноги в опанках, можно было б подумать, что кто‑то развесил здесь плащ для просушки. Тут его и настигла смерть.

Что делать? Крестьянин предлагал сделать вид, что они ничего не знают, труп не трогать и не сообщать о нем туркам. Монах считал, что крещеного человека надо предать земле. Крестьянин возражал с неожиданным упорством.

– Ради бога, не надо, отец! Бог простит нас. Ведь знаешь, как говорят: «Где труп, там и дознание». А где дознание, там штраф. К моему дому отсюда прямая дорога. Первым делом кинутся ко мне. Погоди, стемнеет, я перетащу покойника на дорогу по ту сторону ручья, стражник там его наверняка найдет, а уж потом можно будет похоронить по‑христиански. Здесь его оставлять никак нельзя.

Монах так устал, что язык у него заплетался, а в голове не было ни единой мысли. Он не мог больше препираться с напуганным и упрямым крестьянином. Рассеянно и коротко он простился с ним.

Целый час ехал фра Марко сосняком, пока наконец дорога не вывела его на широкий гребень, с которого виден был раскинувшийся внизу городишко и смутно вырисовывались вдали белые стены монастыря и его тяжелая кровля. Начинало смеркаться, темнота как будто сочилась из середины неба.

фра Марко потер рукой глаза. Словно только сейчас он очнулся, и все встало на свое место. Одно за другим оживали в душе предсмертные признания Роши. Он не успевал отогнать одно, как на смену ему являлось другое, еще более ужасное. И каждый раз он будто слышал сердитое рычание Роши. Монаха прошиб пот, его трясло. Он почувствовал страх за грешную душу.

– Не покаялся ведь, как надо, сукин сын! Не покаялся!

Фра Марко пытался отогнать от себя сомнения. Но пока он вполголоса корил Рошу, стараясь унять свою тревогу, в памяти с неумолимой ясностью вставала исповедь гайдука. Его страшные, непостижимые грехи – зло без нужды и смысла, которое невозможно себе представить и которого не должно быть на земле. И так изо дня в день, из года в год – одно лишь зло, и все чернее и безрассудней, а в конце – согнутая осина и пересохший, усеянный валунами ручей. Куда только не забредут крещеные души и на что только не растрачивают свою силу! Он готов был возопить о помощи, но вместо этого как‑то весь сник и понурился. Конь замедлил ход. Фра Марко, почти прильнув лицом к гриве, стал горячо и сокрушенно читать богородицу.

Молитва успокоила его. На некоторое время ему удалось избавиться от воспоминаний о непостижимых для него грехах и подавить мысль о зле, подстерегающем каждую душу. Но с безысходной тоской, навалившейся на него столь же неотвратимо, как усталость и мрак, он не в силах был бороться. В душе было холодно и пусто. Тщетно старался он углубиться в молитву.

В сознании его продолжали мельтешить высохшие ручьи и голые каменистые ущелья, и не было им конца и края. Куда только не забредут крещеные души и на что только они не растрачивают свою силу!

И снова мощным порывом его охватило давнее желание звать, спасать и вразумлять всех, кто губит свою душу. Что заставляет людей сворачивать с широкого и прекрасного божьего пути? Где у людей глаза? И как всегда, когда он думал об этом, кровь бросалась ему в голову от сознания всеобщего безумия и слепоты, но тут же он останавливался и, будто встретив кого‑то, быстро спрашивал:

– Зачем грешат?

Он вздрагивал и приходил в себя, пробужденный собственным голосом. Кровь начинала быстрее струиться по жилам, приливала к сердцу, раздражение проходило, и он, словно эхо, тихо и жалобно повторял:

– Зачем грешат?

Не находя ответа, он снова утешал себя мыслью о божьем милосердии, непознаваемом, но всемогущем, которое даже беднягу Рошу привело к раскаянию и прощению.

– Божье милосердие! – непрестанно повторял он про себя, с судорожной нежностью цепляясь за эти два слова, которые столько раз произнес сегодня.

– Божье милосердие!

Однако сомнения и скорбь заглушить не удавалось. Особенно смущало его и приводило в смятение неожиданная, ужасная смерть гайдука. И, продолжая твердить свои излюбленные слова – божье милосердие! – он не выдерживал и грубым крестьянским голосом почти вслух прибавлял:

– И надо же, куда занесло его – на осину!

В тягостном недоумении фра Марко вертел головой, а темнота тем временем сгущалась, и конь все быстрее скакал к уже недалекому монастырю.

 

« Предыдущее произведениеСледующее произведение »

« вернуться

Рейтинг (Рейтинг - сумма голосов)
Голосовать
Комментарии отсутствуют
Чтобы оставить комментарий, Вам необходимо зарегистрироваться или авторизоваться
Кадастровый план
Яндекс цитирования