29 октября 2010
Десница великого мастера. Автор: Гамсахурдиа Константин
Литература / Литература славян и народов СССР / Босния и Герцеговина / Альбом Андрич Иво
Разместил: Александр И
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »
В романе автор обратился к народной легенде об отсeчении руки Константину Арсакидзе, стремился рассказать о нем, воспеть труд великого художника и оплакать его трагическую гибель.
В центре событий – скованность и обреченность мастера, творящего в тираническом государстве, описание внутреннего положения Грузии при Георгии I.
Перевод: Ф. Твалтвадзе
Константин Гамсахурдиа
Десница великого мастера
Перевод Ф.Твалтвадзе
Пролог
Военно– Грузинская дорога ‑красивейшая в мире, Дардиманди – замечательный конь, а верховая езда – лучший отдых для меня. Когда остромордый, широкогрудый, крепконогий копь, насторожив уши, смотрит на меня, во мне просыпается неиссякаемая энергия, и кажется, что я вновь родился на свет и еще не успел вкусить на этой прекрасной земле восторга от быстрого конского бега и радости движения.
Я глажу маленькие, как листья бука, уши Дардиманди, смотрю в его черные глаза и заражаюсь той неуемной силой, которой природа‑мать так щедро наградила его…
Случилось однажды, что мой благонравный конь внезапно разгорячился и пришел в такую ярость, что хоть до самых Кара‑Кумов скачи на нем карьером.
Широко раскрыв свои прекрасные большие глаза на блестящие авто, чумазые грузовики, он, поглощая пространство, понес меня вдаль. Я не склонен порицать Дардиманди за то, что в нем закипела горячая кровь неутомимого скакуна…
Тбилиси у нас на глазах разросся в большой город. Огни электрических ламп сверкают на горе святого Давида, в парке имени Сталина. Электрические шары, отраженные в волнах Куры, покачиваются около моста Героев и вдоль широкой набережной Сталина. И вот, когда авто со слепящими фарами ревели прямо в уши, убегая по гудронированному шоссе, выли заводские сирены, тарахтели тракторы, идущие в колхозы, и весело позванивали велосипедисты, степенный Дардиманди стал поминутно вздрагивать, беспокойно фыркать и грызть удила. Ни удилами, ни мундштуком не удержать его. Вытянув изогнутую, как у лебедя, шею, он рвался вперед. Я старался обуздать его порыв, прибрать к рукам, но он, занесши вперед круп, неожиданно пошел боком.
Я устал и дал ему волю. У дигомского парома он сбоил и поскакал. Я отдался воле разгоряченного коня. Казалось, тысячи огненных глаз преследуют нас по пятам.
За чертой города я с трудом перевел его на рысь. В этот раз я поздно выехал из Тбилиси, но не мог вернуться обратно в город, так и не глянув на мой любимый Светицховели.
Всегда прекрасен этот храм: утром, освещаемый солнцем, он отливает цветом ящерицы; к закату весь омыт золотом, а в сумерки, когда на него глядит звездный свод, контуры его, полные суровой гармонии, как бы рассекают небо;
Мне бы хоть мельком взглянуть на его устремленные ввысь очертания! Пускай неукротимый Дардиманди галопом промчит мимо него, лишь бы взглянуть на его угрюмое одиночество и снова скакать дальше.
У самых Авчал мой конь шарахнулся в сторону: навстречу шел трактор с прицепленным фургоном. Оглушенный грохотом, конь вырвал у меня поводья и вновь поскакал с бешеной быстротой.
Мне приятен был его неудержимый порыв.
Электрические лампочки Загэса мерцали в волнах Куры, сказочный Полифем освещал склоны Зедазенской горы, которую древние иверы считали обиталищем демонов. Лишь поравнявшись с Крестовым монастырем, я сумел укротить Дардиманди.
Ночь ложилась на склоны Зедазени и Саркинети. Капли дождя упали мне на лицо. Кура подступала к. мосту Помпея. Раздумье овладело мной при виде этого моста. По нему шли когда‑то римские легионы, орды сарацин, сельджуков, урумов и иранцев. Безмолвный свидетель прошлого, вовсе не нужный настоящему, он остался только музейным экспонатом.
Роль подступа к нашей столице и ее ключаря отнял у него мост Героев так же как когда‑то Тбилиси забрал первенство у Мцхеты
Но я уже в Мцхете.
Небосвод, тисненный облаками, опустился над островерхим куполом Светицховели.
Янтарная кайма облаков, освещенных закатными лучами, застыла на далеком горизонте. Над мрачными вершинами гор изредка сверкала молния.
В лоне Светицховели начинается одиннадцатый по счету век, со своими темными ночами и угрюмым покоем.
Я открыл ворота и ввел коня в ограду. Слева, перед домиком, пристроенным к церковной ограде, сидел на камне сгорбленный старик. Увидев меня с конем, старик поднялся с места и приблизился ко мне.
Я узнал Евфимия. Старик поцеловал меня в правое плечо, по мегрельскому обычаю, взял у меня коня и направился к деревянной лестнице.
Еще ниже ростом стал и без того невысокий старик. Тридцать лет‑тому назад он обучал меня пению. Он собирал тогда древние ирмосы, рукописи, образцы фольклора, заклинания, сказки.
Евфимия я помнил светлым блондином, с блестящими, как кукурузная грива, усами. Теперь же его украшали седые волосы и длинная борода, совсем такая, какую рисуют богомазы у библейских богов в деревенских, церквах.
Евфимий– один из тех людей, которые ищут все новых и новых целей в жизни, но ни в чем себя не находят. Он был учителем пения в Сенаки, кустодом Зугдид‑ского музея, затем заведовал первым кинотеатром в Кутаиси, был статистом в Кутаисском театре, блестяще представляя на cценe статую Нерона. Десять лет назад, он сопровождал народные хоры. Одно время был букинистом в Тбилиси. У него всегда можно было найти са мые редкие книги и гравюры. В один прекрасный день, придя в его маленькую лавку, я застал в ней парикмахерскую. Евфимий же исчез с моего горизонта. Как‑то раз приехав в Мцхету в воскресенье, я узнал, что он работает сторожем при храме Светицховели…
Долго я и Евфимий сидели на балконе. Иногда по небу пробегала странная судорога, сверкала молния, и тогда на небе вырисовывался силуэт Светицховели, выступал на горе Крестовый монастырь, чернели щетинистые гребни Зедазени и Саркинети, и затем снова все погружалось в мрак.
Ветер усилился и погнал тучи к востоку. Осеннее небо прояснилось, и над Светицховели встала луна, такая чистая и ясная, какую можно видеть лишь в мае.
В последнем хороводе носились летучие мыши, и вокруг наступил покой, словно время остановило свой бег. Молча глядел я на дремлющий во мраке храм и на теснившиеся вокруг него зубчатые башни. Над храмом раскинулся темно‑синий небосвод, и очертания башен агатовым и яшмовым ажуром рисовались на его фоне.
Какое бы ни было перед тобой великое творение искусства, все же человек, даже самый незначительный, достоин большего внимания.
Я стал расспрашивать Евфимия о его жизни. Он сидел в тени храма, маленький, сухой старик, и говорил о себе. Его жизнь была трагедией человека, который интересовался всем, расточал себя и потому ничего не смог удержать в руках, – все ускользало от него.
Последние десять лет этот странный человек, по три раза в год менявший работу, провел в Мцхете. Оказалось, что он увлекается нумизматикой. Евфимий встал, вошел в комнату, вынес оттуда плошку и маленький мешочек с монетами.
– Эти деньги хочу перед смертью завещать музею Грузии.
Он показал мне древние колхидские медные деньги, монеты царицы Тамары, ее дочери Русудан, Георгия Лаши, серебро Давида Нарини и царя Ираклия. Все, это он раскопал в хранилищах Дманиси, Уплисцихе и Гелати.
Зная беспокойную натуру Евфимия, я стал расспрашивать его, не собирается ли он уходить из Мцхеты куда‑нибудь в другое место.
– К кому и куда мне идти, сын мой? За эти двадцать лет я похоронил двух жен и нескольких детей. Да и возраст мой не тот. Единственное, что еще немного привязывает меня к жизни, – это неизменная любовь к этому храму. Вот и копаюсь я под сенью великого творения Константина Арсакидзе. Слежу за этим замечательным храмом, и в, моих глазах он – не божий дом, а непревзойденное произведение искусства нашего народа, которое, как видишь, оказалось долговечнее самого бога. Нынче приступили к восстановлению храма. Вот видишь – леса вокруг; нужно в купол вставить еще несколько стекол – дикие голуби приютились в храме. Я хожу и счищаю их помет с могил Вахтанга Горгасала и царя Ираклия.
…Разве только такие, как я, приносили себя в жертву этому храму? На протяжении тринадцати веков бесчисленные вражеские орды осаждали его стены. Сарацин Абуль‑Касим атаковал его первым, разгромил и превратил в стойло верблюдов. Храм восстановили. Затем сельджук Альп Арслан разорил его, но храм опять восстановили. Тимур‑ленг, вновь разрушил храм. Шах Тамаз и шах Аббас неоднократно оскверняли его. Затем на протяжении целого века дождь заливал его сквозь развалившуюся крышу. В новые времена никто не вспомнил о нем. Лишь советская власть – долгоденствовать ей! – распорядилась в нынешнем году обновить крышу и восстановить башни. С северного фасада еще не сняли лесов. В оконные ниши купола будут вставлены стекла, и цель моего пребывания здесь, а возможно и всей моей жизни, будет завершена…
С горечью он произнес последние слова.
– Завтра с утра поднимемся наверх по лесам, и я покажу тебе нечто такое, что наполнит тебя вдохновением. Я так понимаю, сын мой, что писатель – заступник преданных забвению героев. На северной стороне этого храма есть надпись и высечена человеческая фигура. Твой взор и десница твоя должны выведать тайну, Хранимую камнем в течение многих веков…
Ночь я провел на балконе. До рассвета метался без сна, слышал, как Дардиманди фыркал, бил копытом и сладко пережевывал корм. А я, лежа ничком, ждал рассвета в надежде поскорее проникнуть в обещанную мне тайну.
Едва на горизонте блеснула утренняя звезда, как защебетали скворцы. А затем у самого моего изголовья возник храм Светицховели, весь облитый солнцем и окрашенный в линяло‑зеленый цвет ящерицы. В то утро он был таким прекрасным, каким никогда до тех пор не случалось мне его видеть.
Я стал подниматься по лесам северного фасада. Неизвестный мастер высек на стене изображение правой руки человека, держащей наугольник.
Подпись под ней гласила:
«Рука раба Константина Арсакидзе, во отпущение грехов».
Около этой надписи была высечена фигура одетого в грузинскую чоху безусого юноши.
Я спустился с лесов. Прищуренные глаза Евфимия встретили меня улыбкой.
– Вон тот безусый и есть Константин Арсакидзе, строитель Светицховели. Покажу тебе изображение еще одного человека…
Он принес древнюю грузинскую монету. На ней был изображен всадник с ястребом на правом плече. Над пись на обороте монеты, сделанная заглавными буквами, гласила:
«ЦАРЬ ЦАРЕЙ ГЕОРГИЙ‑МЕЧ МЕССИИ»,
Вот и все…
Долго волновало меня виденное и слышанное тогда. Под конец отстоялось, сгустилось в моем воображении. Слова вылились на бумагу, и ожил миф, дошедший до нас из глубины веков.
I
В том году, когда по повелению царя Георгия Фарсман Перс достроил третий храм в Самцхе, на Грузию налетели грачи.
Грозовой тучей покрыли они восток. От Ширвана двинулись по Нижней Картли, пронеслись вверх по Куре до Басиани, губя на своем пути посевы.
Царь вызвал Фарсмана Перса и повелел ему истребить грачей.
Фарсман жил когда‑то при дворе сарацинского эмира, владевшего Тбилиси. Отец Георгия, Баграт Куропалат, привез Перса пленным.
Стал Фарсман Перс главным зодчим у царя Георгия. Прорицатель, сведущий в арабской алхимии, звездочет, он был к тому же знахарем.
Много темных историй связывали с его именем. Суеверные говорили: держит, мол, Фарсман змею на узде и верхом на ней носится по долинам Арагвы.
Двадцать семь дней изготовляли Перс и его ученики волшебное зелье. Когда отрава была готова, ее роздали старостам, и те, пропитав ею падаль, развесили по веткам деревьев. Ненасытная птица накинулась на падаль и вся погибла.
И после этого до конца года в стране царило спокойствие. С византийским кесарем Василием был заключен мир, гянджинский эмир Фадлон, неоднократно битый Багратом Куропалатом, платил дань царю; притих напуганный тбилисский эмир; сарацины еще держались в крепости Шури.
Со спокойным сердцем разъезжал Георгий по Абхазии, Самцхе и Картли, строил крепости и замки – во время краткого мира готовился царь к будущим войнам.
Первого сентября, в день Нового года, Георгий со свитой находился в Мцхете.
На рассвете первым пришел поздравить его католикос. Он подошел к спальным покоям царя с подносом, наполненным золотом, серебром и гранатами. Поднес он царю драгоценную литую икону и крест животворящего древа, вывезенный из Кларджети. Крест покоился в высоком ларце, осыпанном драгоценными камнями.
С утра же прибыли к царю эриставы, Звиад‑спасалар, мсахуртухуцеси, начальник иностранного приказа, верховный судья, царский духовник, казначей и главный виночерпий. Главный сокольничий поднес в дар царю трех кречетов стального цвета, семь соколов, вывезенных из Лазики, и позолоченную голову дикого кабана.
Ясельничий и трое эриставов привели царю в дар по семи коней каждый.
Эриставы поднесли также стрелы: бодзали – толстые – для крупного зверя; кейбуры – длинные – для хищников; томарки – с раздвоенными наконечниками; кибурджи – для птиц.
Косматый эристав Мамамзе, прозванный львом за свою осанку и мужество, выступил вперед. Взяв связку стрел и подняв их вверх, он устремил проницательный взгляд своих серых глаз на царя, восседавшего на троне.
– Да будет долговечно царствование твое по воле творца, и да вонзятся стрелы эти в сердце двоедушных. Проклятие всякому злобствующему и замышляющему измену против престола твоего!
Георгий не отличался красноречием, но был наблюдателен. Взгляд его, подобно удару меча, сразил Мамамзе. Заметались глаза Мамамзе под лохматыми бровями, как белки. Георгий перевел взгляд на спасалара.
Склонив голову, стоял Звиад‑спасалар и, не дрогнув бровью, слушал речь Мамамзе. Пристально глядел он на кирпичный пол, уйдя в свои тайные мысли. Правая рука его крепко сжимала рукоять огромного меча.
Все были безоружны, лишь один спасалар стоял во время приема опоясанный харалужным мечом.
Главный ловчий, сокольничий и загонщик отвели коней, подаренных эриставами, в царский заповедник. По новогоднему обычаю, они саблями обезглавили их и раскидали туши.
До поздней ночи продолжалось во дворце пиршество. Светилыцики внесли в палаты светильное сало, шелковые фитили и зажгли огни.
Царь хотел веселиться в эту ночь, но мрачное молчание Звиада‑спасалара смущало его.
Поздно разошлись именитые гости. Впереди католикоса Мелхиседека шли с зажженными факелами двое светилыциков, а впереди каждого эристава – по одному.
Царь пожелал спокойной ночи гостям, знаком пригласил Звиада остаться и удалил слуг.
Полный покой наступил во дворце. Восковые свечи мигали в нишах. От вина порозовели щеки царя, но лицо его было озабоченным. Он усадил спасалара перед собой. Некоторое время они оба молчали. Крик совы доносился из дворцового сада, да ночная стража перекликалась во мраке беззвездной ночи.
Георгий взглянул в упор в черные глаза спасалара.
– Не хотел я в день Нового года докладывать царю о постыдных делах наших, – начал Звиад, – но полночь миновала, и теперь я могу говорить. Вчера лазутчики сообщили мне, что кветарский эристав, Талагва Колонке‑лидзе, вынудил к покорности пховцев, дидойцев, а за ними последовали дзурдзуки и галгайцы. Объединенные дружины их вторглись в Арагвское ущелье и внезапно окружили крепости. Без сопротивления сдались им гарнизонные начальники – в крепостях оказались сообщники язычников. Чиабер, единственный сын эристава Мамамзе, выступил вместе с Колонкелидзе и теперь с небольшим отрядом заперся в крепости Корсатевела. В этой схватке легко были ранены тринадцать пховцев и семь арагвинцев.Склонив голову, стоял Звиад‑спасалар и, не дрогнув бровью, слушал речь Мамамзе. Пристально глядел он на кирпичный пол, уйдя в свои тайные мысли. Правая рука его крепко сжимала рукоять огромного меча.
Все были безоружны, лишь один спасалар стоял во время приема опоясанный харалужным мечом.
Главный ловчий, сокольничий и загонщик отвели коней, подаренных эриставами, в царский заповедник. По новогоднему обычаю, они саблями обезглавили их и раскидали туши.
До поздней ночи продолжалось во дворце пиршество. Светилыщики внесли в палаты светильное сало, шелковые фитили и зажгли огни.
Царь хотел веселиться в эту ночь, но мрачное молчание Звиада‑спасалара смущало его. Поздно разошлись именитые гости. Впереди католикоса Мелхиседека шли с зажженными факелами двое светильщиков, а впереди каждого эристава – по одному. Царь пожелал спокойной ночи гостям, знаком пригласил Звиада остаться и удалил слуг.
Полный покой наступил во дворце. Восковые свечи мигали в нишах. От вина порозовели щеки царя, но лицо его было озабоченным. Он усадил спасалара перед собой. Некоторое время они оба молчали. Крик совы доносился из дворцового сада, да ночная стража перекликалась во мраке беззвездной ночи.
Георгий взглянул в упор в черные глаза спасалара.
– Не хотел я в день Нового года докладывать царю о постыдных делах наших, – начал Звиад, – но полночь миновала, и теперь я могу говорить. Вчера лазутчики сообщили мне, что кветарский эристав, Талагва Колонке‑лидзе, вынудил к покорности пховцев, дидойцев, а за ними последовали дзурдзуки и галгайцы. Объединенные дружины их вторглись в Арагвское ущелье и внезапно окружили крепости. Без сопротивления сдались им гарнизонные начальники – в крепостях оказались сообщники язычников. Чиабер, единственный сын эристава Мамамзе, выступил вместе с Колонкелидзе и теперь с небольшим отрядом заперся в крепости Корсатевела. В этой схватке легко были ранены тринадцать пховцев и семь арагвинцев. Вслед за тем Колонкелидзе со своим войском совершил набег на Арагвское ущелье, разгромил церкви, повесил священников и монахов на колокольнях, а на холмах восстановил капища.
Арагвинцы присоединились к пховцам. Они совершали ночные бдения перед идолами и, по обычаю древних, приносили в жертву юношей и девушек. Трое суток длились обрядовые пляски вокруг капищ.
Так праздновали победу опоенные пивом мятежники… Эристав Мамамзе знал об этой измене.
Новое выступление мятежников беспокоило спасалара не само по себе – он был уверен, что царь справится с ним. Но этот мятеж мешал выполнению широких замыслов Звиада – отвоевать в союзе с Византией Тбилиси у сарацин, объединить все грузинские земли под одним скипетром… А теперь Чиабер, которого знают и ценят в Византии, – в рядах мятежников.
Низко опустил голову царь Георгий. Вспомнил он обманчивый блеск зеленоватых глаз Мамамзе. Не оборотень ли он? Не сатана ли вселился в него? И кто же оказался изменником? Мамамзе – неразлучный друг Баграта Куропалата и верный соратник Георгия, перенесший вместе с ним так много лишений в войнах с сарацинским эмиром Фадлоном и в Ширимнской битве с греками. Не он ли был опорой, когда от Георгия отступилась страна Эрети‑Кахети и измена азнауров заразила эриставов?
Вспомнил Георгий и схватку с греками в Ниальской долине. Юный царь мечом рассек тогда греческого доместика и только повернул лошадь, как вражеский всадник убил под царем латного жеребца и копьем ранил самого царя в правую голень.
Спрыгнув с коня, Мамамзе подхватил юного Георгия, как ребенка, и усадил его на свою лошадь. Потом выхватил меч и рассеял врагов. Словно сокол налетел на воробьев. И тот же Мамамзе бесстыдно лицемерил теперь перед царем в день Нового года и клялся ему в верности.
Царю давно было известно, что ни Мамамзе, ни сын его Чиабер не были искренними христианами. Для отвода глаз они убирали крепость Корсатевелу и придворную церковь иконами и крестами и в то же время в недоступных горах и лесах строили капища и молились в них идолам.
Лазутчики сообщили спасалару о том, что кветарский эристав Колонкелидзе, Мамамзе и Чиабер были в заговоре против Георгия. Пока не удалось установить, кто стоял за ними – эмир тбилисских сарацин или кто другой.
Георгию доложили также и о том, что единственная дочь Колонкелидзе, прекрасная Шорена, еще с колыбели помолвлена с Чиабером.
Разрушая церкви, изменники лишь пробовали свои силы. А весною Мамамзе и Талагва Колонкелидзе породнятся и, соединившись, осадят Уплисцихе.
Георгий и сам был не тверд в христианской вере– увлекался учением Платона о переселении душ, следил за звездами: кто знает, быть может, на небе мерцали души людей, солнце земной жизни которых навсегда.закатилось, и все же Георгий считался заступником чри‑стианства, и на серебре, которое чеканилось в его монетном дворе, была надпись:
«ЦАРЬ ЦАРЕЙ ГЕОРГИЙ ‑МЕЧ МЕССИИ».
Только сейчас понял Георгий причину посещения Мамамзе: для разведки прислал Чиабер своего отца.
Георгий мог ослепить Мамамзе на второй же день после Нового года и послать войска против Чиабера и Колонкелидзе, пока горы не успели покрыться снегом. Но Чиабер лишь недавно вернулся из Византиона, где за поддержку в войнах против сарацин император наградил его золотым шлемом и званием архегоса.
По возвращении из Визангиона Чиабер, окрыленный успехом, отравил аланского царя и подчинил себе аланов. Громкая слава о нем шла по Кавкасиони – он считался воином и наездником, равных которому не было.
Спасалар Звиад был вдумчивым советником, увещевал Георгия не принимать скорые решения в важных делах. Они условились на другой день поговорить с Мамамзе. Царь и спасалар решили гакже послать переоде‑. тых монахов в Пхови и выяснить, на кого опираются заговорщики: на арабского эмира или, может быть, на коварного византийского кесаря.
II
В ту ночь был страшный ливень. Наступило осеннее похолодание. У Георгия открылась рана, полученная в Ширимнской битве. Ныла нога. Он не спал всю ночь, но, не желая нарушать обычая предков, на рассвете потребовал себе коня. Хранитель оружия вынес удила, взнуздал золотистого жеребца и оседлал его.
Царь сел на коня, хранитель оружия подал ему плеть. Вперед выехали ачухчи и конюший. Георгий стегнул коня и пустил его вскачь. Следом за ним мчались трое эриставов, главный загонщик и сокольничий.
Затрубили рога в заповедниках царя. Псари и загонщики били в литавры. Гиканьем и криками наполнился лес. В глухую чащу завлек зверь гончих; издалека слышался непрерывный лай, треск и людские голоса.
Георгий и его свита хотели переменить место засады, но за ущельем были кручи и утесы, а в лощинах – болота и топи. Непроходимая пуща преграждала путь всадникам.
От верховой езды у царя еще больше разболелась раненая нога. Следовало спешиться, но он не решался. Мамамзе посоветовал ему ждать у ущелья, что за уступом скалы: гончие обязательно погонят поднятую дичь из этого ущелья. К западу от него – скалы и обрывы, и зверь не пойдет туда, так как он всегда опасается от гончих в ту сторону, где меньше препятствий.
Всем понравился совет Мамамзе. Охотники обогнули топи, проехали дубовое мелколесье. Они приблизились к воротам ущелья и услышали лай гончих, громкие крики и гиканье загонщиков. Не успели всадники проехать дубняк, как затрещали ветви и послышался топот. Из дубняка выбежал волк, за ним пронесся другой. В зарослях сверкнули огненные глаза. Георгий натянул лук и первой же стрелой пронзил грудь хищника. Что‑то залаяло по‑собачьи, застонало за кустами боярышника. Мамамзе соскочил с коня и скрылся в лесной чаще.
Он долго шарил в зарослях и вдруг вынырнул перед самым конем Георгия с громадным волком, взваленным на плечи. В своем меховом наряде, облепленном репейником, он был похож на лешего.
Блеснув белоснежными зубами, Мамамзе воскликнул: «Тысячами бить тебе зверя, царь царей!» – и бросил волка к ногам коня Георгия.
Раскаты охотничьего рога огласили лес. Совсем близко затрубил главный ловчий. Затрещала дубовая чаща. Олень пронесся сквозь нее, ломкая ветви, за ним промелькнули гончие. Они неслись по пятам зверя. Олень почуял человека и свернул в ущелье, к месту, где находились царь и его свита.
Вельможи не захотели преследовать зверя, так как ехать верхом дальше было невозможно. Георгий попробовал сойти с коня, но Мамамзе схватил его лошадь за узду:
– Не надо! Заклинаю тебя памятью Баграта Куропалата!
Царь спокойно сидел в седле из ланьей шкуры и пристально глядел в глаза Мамамзе. В просьбе эристава было столько отцовской заботливости, что Георгий был поражен. Вспомнил он прежнего Мамамзе, соратника в битвах при Ширимни и Ниали, верного подданного его отца Баграта Куропалата. Вспомнил он и то, как попали они ‑царь и Мамамзе ‑в засаду в замке Фанаскерти. Сомнение закралось в сердце царя: может, ошибаются лазутчики и Мамамзе не замешан в мятеже, поднятом Колонкелидзе и Чиабером?
Георгий не сошел с коня. Он решил поговорить с Мамамзе наедине, расспросить его о причинах отступничества Чиабера. Он мог бы тогда по выражению его лица, по оттенку голоса понять роль Мамамзе в этом деле. Быть может, Мамамзе приехал на Новый год к царю рассказать правду о своем сыне?
Царь отпустил эриставов, приказал главному ловчему преследовать оленя дальше, искать его следы в дубовом лесу.
– Я и Мамамзе останемся у входа в ущелье. Оба всадника повернули лошадей.
Царь ехал шагом на своем жеребце, старательно обдумывая начало беседы. В голове кружились слова – то сладкие, как сотовый мед, то горькие, как жало змеи. Испытующе поглядывал он на всадника, едущего рядом. Слова замирали на устах Георгия.
«Ведь Мамамзе мой гость, – думал он. – Баграт Ку‑ропалат скончался на его руках. Разве не он с Звиадом сопровождали прах Баграта в Бедиа для погребения? И эти же руки точат меч против меня? Те самые руки, которые обряжали тело Баграта в замке Фанас‑керти?»
Как раз в это время вновь раздались звуки большого рога и послышались крики приближающихся загонщиков. Лошадь Георгия в испуге шарахнулась. Ушедший в свои мысли, он едва успел натянуть поводья и вздыбил коня у самого края глубокого оврага. Оба всадника остановили коней у входа в ущелье и насторожились. Какой‑то зверь медленно пробирался сквозь лесную чащу, под его лапами трещал валежник.
Георгий пришпорил коня, отъехал в глубь ущелья, натянул лук и пустил стрелу. Стрела почала в грудь бурого медведя, раздался яростный рев, но раненый медведь уклонился от схватки со всадником. Он побежал к краю обрыва, остановился нал оврагом, снова заревел и бросился вниз. Георгий вмиг соскочил с коня, подбежал к краю оврага и опять натянул лук, но промахнулся. Медведь исчез в кустарнике. Царь с досадой глядел в овраг: раненая нога мешала преследовать зверя.
Так же, как и в битве при Ширимни, вмиг соскочил с коня эристав Мамамзе. Он подогнул полы шубы, сел на них и с юношеской ловкостью скользнул в овраг.
Георгий стоял на краю обрыва и глядел вслед Мамамзе. Спина в меховой одежде скрылась в зарослях. Тишина воцарилась в лесу. Георгий затрубил в рог, сзывая загонщиков и псарей.
Загонщики и псари спустились в овраг. Наконец гончие напали на кровавый след медведя в тростниковых зарослях. Но зверь бесследно исчез. Тщетно продолжали они поиски по всем теснинам, зарослям и кустарникам:. точно земля поглотила и медведя и Мамамзе.
– Сбежал самый крупный зверь, – шепнул Георгий спасалару.
– Я не смел противиться тебе, – сказал Звиад ‑но не следовало выпускать Мамамзе из замка. Замыслы его мне были ясны еще вчера. Он хотел выведать, каковы наши боевые силы. Он хорошо знал, что при царском дворе не тронут гостя. Знал также, что на второй день Нового года будет приглашен на охоту и тогда нетрудно будет скрыться.
Георгий насторожился при этих словах Звиада, но промолчал, горько упрекая себя за доверчивость.
Солнце склонялось к западу. Георгий успел убить трех оленей, семь волков, пять шакалов и трех ланей, но улыбка не озаряла лица удачливого охотника.
Оставалось последнее средство: спустить на поиски Мамамзе гончую царя – Куршай. Куршай была щенная, но, заслышав лай псов во время сборов на охоту, она так жалобно заскулила, что Георгий приказал взять ее с собой и в лесу водить на привязи.
Охотничий подвел Куршай к ясеню, где терялся след медведя. Куршай свернула влево, долго обнюхивала место, два‑три раза обошла вокруг ясеня и лишь потом взяла направление. Доезжачий отправил вслед за Куршай трех псарей и трех стрелков.
Охотники пересекли тростниковые заросли и вошли в дубняк. Вдруг Куршай остановилась. Под дубом, валялся убитый медведь. Рядом со зверем в зарослях папоротника ничком лежал раненый Мамамзе.
В правой руке старик сжимал кинжал, его седая борода была забрызгана кровью. Капли крови темнели на утоптанной траве и помятом папоротнике.
Георгий был подавлен.
– Лучше бы Мамамзе сбежал, – признался он спасалару. – Трудно будет убедить Чиабера, что все это лишь случай во время охоты.
Долго терли виски Мамамзе. Он пришел в себя. Затем десять охотников с трудом донесли до дворца огромное тело старика.
Георгий приказал позвать Фарсмана Перса. Но этим не удовлетворился: из Фанаскертского замка был вызван лекарь Турманидзе.
– Где я?‑опросил Мамамзе, придя в сознание. Глубокий вздох вырвался из его груди, когда он
узнал, что находится во дворце. Он провел рукой по глазам и сказал:
– Шкуру этого окаянного медведя я хотел преподнести царю, не пощадил себя…
Раненый зверь заманил его в чащу. Когда Мамамзе выпустил последнюю стрелу и попал медведю в живот, громадный зверь ринулся на него. Мамамзе отбросил лук и вступил с медведем в единоборство.
III
Несколько месяцев около Мамамзе находился лекарь Турманидзе. Каждую субботу царь или католикос навещали эристава, осведомлялись о его здоровье. Монах‑постельничий бодрствовал по ночам у его изголовья, царский духовник читал ему псалтырь.
Мамамзе внимательно слушал старца, даже заучивал псалмы наизусть, издеваясь в душе над их наивностью.
Вечером в страстную субботу царь и Звиад пришли к больному. На этот раз посетители задержались. О прошлых войнах, о старинной охоте повел беседу Георгий.
– Хорошо бы сейчас поохотиться на журавлей в долинах Арагви!‑сказал он.
В тот вечер царь был сердечней обычного. Но тревога все же не покидала Мамамзе. Каждую минуту он ждал, что вот‑вот царь прервет беседу об охоте и заговорит о мятеже Колонкелидзе.
А дальше?
Дальше царь нежданно глянет на него своими большими карими глазами и скажет: «Ну и как же подло поступил ты, соратник моего отца и мой верный слуга!…» Что же ответит на это Мамамзе? Он приготовился заранее. Он будет упорно отрицать. Находился, мол, в то время в пути и ни о чем не ведаю. Бросят ли его в темницу, привяжут ли к столбу, выжгут ли глаза – при всех испытаниях он полагался на твердость своей воли.
Царь нарушил молчание, в упор взглянул на него и сказал:
– А ведь какая ловкая собака – Куршай! Мамамзе вздохнул свободно и просиял. Он оживленно подтвердил слова царя.
Георгий опустил голову, уставился в кирпичный пол, словно что‑то выронил и теперь ищет.
– Да, собака очень преданное животное…
Острием вонзилось в сердце Мамамзе слово «преданное». Было ясно: от разговоров о преданности собаки легко перейти к предательству Мамамзе и Чиабера.
Мамамзе приподнялся, хотел что‑то сказать, но Георгий перебил его.
– А вот мы, люди, несчастные создания, для спасения собственной жизни часто предаем верного нам человека,‑растягивая слова, сказал он. Потом замолк и снова уставился в пол.
Не оставалось сомнения, что он сейчас назовет Мамамзе, Чиабера и Колонкелидзе, но вместо этого пораженный эристав услышал следующие слова:
– Помнишь, как греки заперли нас в Фанаскертской крепости, лишили воды и как на третьем месяце осады к нам стал подбираться голод. Мы зарезали тогда мою любимую гончую Кудай и съели ее… Облегченно вздохнул обрадованный Мамамзе.
– О да, великолепная была собака Кудай, как же не помнить, она была даже лучше Куршай.
Царь неожиданно встал.
– Спокойной ночи, – небрежно сказал он и собрался уходить.
Мамамзе приподнялся на постели. Он попросил у царя разрешения уехать домой.
От взгляда Георгия не укрылось, что нижняя челюсть Мамамзе при этом чуть‑чуть выдвинулась и задрожала.
– Не лихорадит ли тебя?‑спросил он.
– Все еще недомогаю, но, если будет на то воля царя, я бы поехал домой, верховая езда меня ободрит.
– Ты ведь мой гость, не мог же я сам заговорить о твоем отъезде, – произнес Георгий и обратился к спасалару: – Пусть конюший к утру оседлает коней, и пусть еще арба сопровождает гостя. Раны могут открыться в пути, ехать верхом ему будет трудно.
Оставшись один, Мамамзе встал, прошелся по покоям, разминая больные суставы, затем вышел на террасу башни и обвел глазами город.
Зубчатые черные стены крепости окаймляли бледно‑синий небосвод. В церквах ударили в било, сзывая народ к вечерне. Из дворцового храма доносилось хоровое пение. В ограде монастыря кишело черное воинство монахов. На башне Арагвских ворот перекликались дозорные. Медленно спускалась ночь на сгорбленную спину Сарки‑нети. Яблоневый и алычовый цвет легким снежным покрывалом раскинулся над садом католикоса. В кустах щелкали соловьи.
Прислонившись к перилам террасы, стоял эристав Мамамзе. Радость завтрашнего отъезда приливала к сердцу. Он взглянул на восток– месяц поднимался над Крестовым монастырем. Вдруг на мосту Звездочетов заметил он огненное сверкание. Через мост шли ратники, закованные в латы. Мамамзе вспомнил, что и третьего дня дружина ратников проскакала в сторону Херкской кре‑, поста. Старик взором следил за сиянием шлемов. Ратники скрылись за горой и вновь появились на подъеме. Молча проехали всадники. Только топот копыт да фырканье коней нарушали тишину. Затосковал Мамамзе по битвам и верховой езде. Всадники между тем пересекли площадь Самтавро, и гарнизонная стража открыла им северные ворота.
Наступила полная тишина. Почернели островерхие купола церквей, на небе зажглись звезды, Беспокойство овладело Мамамзе в обступившем его безмолвии.
Много месяцев Мамамзе находился в Мцхете. Ни царь, ни католикос, ни спасалар за это время ни словом не обмолвились о мятеже пховцев и арагвинцев. Гнев и угроза бушевали за их внешней предупредительностью. Прошлый месяц царь со свитой провел в Уплис‑цихе:
По ночам войска передвигались между Херки и Уп‑лисцихе. Все ночи слышал Мамамзе топот копыт. Во дворце царила какая‑то суматоха. Быть может, царь готовился к войне с кесарем или с тбилисским эмиром?
Да… но что стало с Чиабером и какая судьба постигла Колонкелидзе?
А что, если им обоим выжгли глаза, а крепости Корсатевела и Кветари уже сравняли с землей?
Что станется тогда с Мамамзе?
Ему, по– видимому, дадут оправиться от болезни… Постельничий‑монах подозрительно молчит. Возможно, что он соглядатай.
Нет, ясно, дожидаются лишь выздоровления гостя, и, кто ведает, не последняя ли это ночь в жизни эристава Мамамзе?
«О ночь, поведай мне тайные помыслы твои!»
Куда направляются те всадники, что проехали недавно через мост Звездочетов? Быть может, Чиабер и Та‑лагва уже находятся в Мцхете, брошены в темницу, и в одну из ночей они все трое будут обезглавлены?.
Разве не так поступил Георгий с цота‑эриставами из Цхратбы? Сначала позвал отца в гости, заставил преклонить голову, потом по вызову отца забрал сына из крепости Цхвило. Три месяца держал обоих в Санатлой‑ской темнице. На страстной неделе послал к ним своего духовника, велел причастить их и затем, обезглавив отца и сына, бросил их трупы в Арагву. Так покарал он эри‑ставов за измену.
О этот царский духовник, этот чернорясый ворон! Всегда ненавидел его Мамамзе. Воистину – он соглядатай!
К нему, "почетному узнику, приставил его царь Георгий. Его карканье– верный предвестник смерти. Первые месяцы, когда Мамамзе боролся со смертью, духовник каждое утро совался к нему в спальню, вглядываясь своими прищуренными глазами в Мамамзе, словно спрашивая: разве все еще теплится в тебе душа?
Приговоренному к позорному столбу узнику он поднесет причастие, расскажет о том, как Христос на свадьбе в Кане Галилейской обратил воду в вино…
Встрепенулся погруженный в свои мысли Мамамзе. Два всадника неслись из крепости Мухнари. Сверкающие мечи держали они в руках. Проскакали через площадь Самтавро, миновали дворец и исчезли в направлении к мосту Звездочетов.
Что это – привидения? «О ночь, как и душа моя, темная, поведай мне тайные помыслы твои!»
До слуха Мамамзе донесся топот копыт. Но почему дозорные неподвижно стоят на башнях? Может быть, зрение и слух изменили Мамамзе?
Нет, это не привидения, это всадники с огненными мечами в руках! Мамамзе участвовал в битвах почти столько раз, сколько ему было лет, но страх перед смертью был неведом ему до сегодняшнего дня.
А сегодня вдруг смутился многоопытный эристав Мамамзе. Колени подкосились, и, беспомощно согнувшись, он ухватился за каменные перила.
Потом он набрался мужества, выпрямился и снова обвел площадь глазами. Еще трое всадников мчатся через площадь, за ними еще трое, а за этими – целая дру‑жина. Летят они со страшной быстротой, сверкая мечами.
Молчали всадники, только топот коней стоял в воздухе. Всадники поравнялись с дворцом, и перед глазами Мамамзе в свете месяца промелькнули их суровые лица, сверкающие шлемы и кольчуги.
Что, если те первые два всадника и есть Чиабер и его молочный брат Тохаисдзе? Возможно, что победив войско, вечером выступившее из Мцхеты, они проникли в город.
Если это верно, то почему бездействует стража? А разве не могли они заранее подкупить ее?
Но эти мечи, огненные мечи?… Быть может, Чиабер привез из Византии тайну ковки таких мечей?
Да, но почему же, почему он тогда не открыл эту тайну отцу? Возможно, он хотел сначала сам испытать их?
Вспомнил Мамамзе рассказ Чиабера: византийский кесарь захватил в плен одного багдадского турка; тот был мастером по ковке мечей, рассекающих кость и железо. Бросили его в темницу, пытали, но и тогда узник не выдал своей тайны.
…Да, но как же сдались Чиаберу без боя крепости Мухнари и Гартискари?
Если Чиабер и Тохаисдзе и вправду ворвались в город, то не так легко удастся им овладеть мцхетским дворцом; и лишь только начнется осада крепости, Мамамзе будет обезглавлен.
«О ночь, поведай мне тайны твои!»
Быстро вернулся Мамамзе в свои покои. Монах‑постельничий мирно спал, положив голову на руки. Мамамзе надел латы и шлем, опоясался мечом и по потайной лестнице спустился в сад. Две тени прошмыгнули мимо и молча скользнули в темноту. Он прошел Самтавройскую площадь, не встретив ни души. Трое копьеносцев нагнали его. Всадники казались уставшими. Шлемы их сверкали в лунном свете,.медленно шагали кони.
Они проехали мимо.
Мамамзе обернулся: за ним шел караван верблюдов. Он свернул в сторону. У дороги заметил часовню и подошел к ней.
У порога часовни лежали люди. Он приблизился к ним, но не мог понять: не то нищие, не то паломники. Они крепко спали. Лишь один старец сидел одиноко на камне и бормотал псалмы. Перед кивотом мигали восковые свечи. Лицо спасителя показалось Мамамзе странно перекошенным. Ему стало неприятно.
– Добрый вечер! – приветствовал он старика. Старец поблагодарил и ответил тоже приветствием.
Взглядом указал на место рядом с собой и потеснился на камне.
– Почтенный старец, – обратился к нему Мамамзе, – не хочешь ли ты поменяться со мной одеждой?
Старик встал, подвел незнакомца к кивоту, перед которым горели свечи, и оглядел его с ног до головы. Он понял, что перед ним знатный человек, и с удивлением спросил:
– Какую же беду ниспослал на тебя господь, бедный брат мой во Христе, если ты возмечтал о лохмотьях странника?
– Я был язычником, брат, в Мцхете меня крестили, я переменил веру, – начал Мамамзе, – и отныне хочу следовать примеру спасителя. Хочу избавиться от благ земной жизни и ходить по миру как странник, бездомный и бесприютный. Разве не так скитался в мире господь наш, спаситель наших душ?
Старик глянул на лицо неизвестного и на благородную его осанку. Слова показались убедительными. Сняв свою изорванную одежду, он протянул ее Мамамзе, потом присел на камень, разулся и отдал ему лапти.
Мамамзе снял с головы шлем, бросил его на землю, расстегнул латы и дорогое платье из аксамита и передал старцу. Сел и снял сафьяновые сапоги с загнутыми кверху, как у греческих галер, носками и положил перед странником.
– Откуда вы и куда держите путь? – спросил Мамамзе старца.
– Мы плотники и каменотесы, идем из Квелисцихе. Католикос Мелхиседек посылает нас для восстановления придворной церкви в замке Корсатевела, которую, сказывают, разрушили язычники.
У Мамамзе сжалось сердце при упоминании Корса‑тевелы. Ему хотелось узнать, что еще говорят о замке, но он сдержал себя.
Мамамзе переоделся и собрался идти дальше. Старик хотел в свою очередь расспросить его, кто он, откуда, но не успел и слова– вымолвить, как неизвестный, пожелав ему доброй ночи, скрылся в темноте.
На темной улице Мтаварта Санатло Мамамзе нагнал караван, который шел из Джавахети и вез провиант для гарнизона Херкской крепости.
– Можно бедному страннику присоединиться к вам? – скромно спросил Мамамзе караванного вожака. – Страшно ночью одному.
– Откуда ты?
– Паломник из Тао, иду пешком из Артануджской крепости в Гудамакари собирать подаяние для церкви.
Беседуя таким образом, они миновали Мтаварта Санатло. В пригороде было тихо. Мамамзе время от времени оглядывался назад. Его никто не преследовал. Значит, во дворце не заметили его отсутствия. Он успокоился. Еще немного – они пройдут крепость Мухнари, и тогда он спасен… Темная ночь, как крепость, защитит его. Ворота Мухнари были заперты.
Караванный вожак пояснил, почему запирают крепость: эриставы Чиабер и Талагва Колонкелидзе подняли мятеж аланов и дзурдзуков, царь опасается их нашествия с севера.
Караван приблизился к воротам. Дозорные выступили из темноты.
Караванный вожак приветствовал начальника крепости и попросил пропустить караван.
– На рассвете мы вышли из Уплисцихе, но дорогой пал верблюд, и, пока перегружали вьюки, нас застигла ночь, – объяснял вожак.
– Сколько всех погонщиков? – спросил начальник крепости.
– Нас всего двенадцать, но в пути к нам пристал странник, сборщик церковного подаяния.
Во время переговоров караванного вожака с начальником крепости Мамамзе заметил, что две тени присоединились к каравану. И когда по приказу начальника открылись ворота крепости Мухнари, один из неизвестных подошел к Мамамзе, положил ему на плечо руку и громко произнес:
– Этот странник – царский гость, мы не можем доверить его вам.
Во дворце Звиада‑спасалара поднялась суматоха, Обнаружили, что Мамамзе бежал. Выбежали светиль‑щики и зажгли факелы. Спасалар не спал еще, он замешкался в спальных покоях…
Мамамзе стоял бледный, с закрученными за спину руками, когда в комнату вошел спасалар.
Звиад сел на стул. Его заросшее волосами лицо было нахмурено. Он смерил взглядом стоявшего перед ним в нищенских лохмотьях Мамамзе.
– Кто ты? – спросил он небрежно, будто не узнана я его.
– Я эристав Мамамзе, – ответил узник, низко опустив голову.
Звиад– спасалар встал и придвинул ему кресло, Затем таком приказал стоявшим за ним копьеносцам развя‑зать руки Мамамзе. Узник пробормотал что‑то, выражая благодарность, и спасалар заметил: нижняя челюсть у эристава выступила вперед и задрожала.
– Тебя, кажется, опять лихорадит, эристав эриста‑вов?
– Нет, теперь у меня жар, спасалар‑батоно. Горькая улыбка исказила полные губы Мамамзе.
– А все же, почему ты так поторопился? Ведь царь повелел завтра с утра снарядить тебя в твои владения.
Эристав молчал. Затем, вскинув голову и взглянув на сросшиеся грозные брови Звиада, он произнес:
– Я и сам не знаю, почему все это произошло со мною, спасалар. Быть может, больное воображение или странное видение смутило меня… После вашего ухода я вышел на террасу крепости. Смотрел на город. Какие‑то всадники проскакали мимо меня. Сначала их было только двое, затем дважды по три, и за ними пронеслась целая дружина. В руках они держали мечи, отбрасы‑вавшие огненные искры. Много раз сопровождал я Баграта Куропалата в его битвах с сарацинами, плечом к плечу с царем Георгием бился с греками, но ничего подобного никогда не видел.
– А‑а‑а, ты, вероятно, имеешь в виду всадников с мечами? Тайна этих мечей известна лишь мне да царю, да еще мастерам нашим, но двоедушным тайна эта недоступна. Шествие это я устроил для того, чтобы испытать, другом или недругом явился ты к нам. Теперь нам все ясно. Завтра же, по повелению царя, отправишься ты в свое эриставство. Убедишь Чиабера и Колонке‑лидзе вновь присягнуть на верность царю. Или мы сами придем туда, доберемся и до крепости Корсатевела, и тогда вы узнаете, кто были те всадники и что за мечи были у них в руках, – закончил спасалар и пожелал гостю спокойной ночи.
Всю ночь работали санатлойские кузнецы; снимали пламенеющие мечи с наковален, передавали их в руки ожидающим тут же всадникам, и те с бешеной быстротой ‑мчались на своих конях в лунную ночь, сверкая в воздухе индусской сталью, все еще дышащей пламенем горна.
До рассвета не отходил от окна Мамамзе в эту бессонную ночь. Только когда небо заиграло сизо‑голубыми красками и погасли последние лучи Марса, он немного вздремнул.
На рассвете его разбудил амирчкари и доложил, что лошади готовы. Два копьеносца проводили его че‑|рез двор и усадили на коня. Главный конюший подал плеть.
Мамамзе просил передать благодарность царю и Звиаду‑спасалару. Он просил также передать католикосу его просьбу – посетить замок Корсатевела и прислать священников, и иконы для эриставства. Всадники проехали крепость Мухнари, и амирчкари повернул коня к северу. Только тогда Мамамзе поверил, что его сопровождают не на тот свет, а в собственное эриставство.
Весна подступала к горам. По берегам Арагвы зацвела алыча. Жаворонки возносили в небо радость обновленной земли.
IV
Апрель был на исходе.
Георгий послал к католикосу Мелхиседеку начальника дворцовых слуг и просил его пожаловать к нему в субботу после вечерни. Католикос удивился, увидев и приемной посланца. Раньше царь лично приходил к нему.
Католикос был недоволен царем, но никому не мог В этом признаться. Георгий не так был предан делам веры и нравственности, как отец его Баграт.
Усердно превозносил Мелхиседек Баграта. Баграт был набожен, и господь ниспослал ему милость свою; нот почему Баграт завоевал Кавказ – от Джикети до Каспийского моря – и объединил столько грузинских земель. Мелхиседек не мог и предположить, что летописец напишет о благочестивом Баграте:
«Баграт Куропалат пригласил кларджетских царей Сумбата и Гургена, сыновей Баграта– Артануджского, племянника отца своего погостить в свой замок Фана‑скерти, а потом полонил гостей, разорил их страны, разрушил города, а самих заточил в крепость Тмогви. В этой же крепости гости испустили дух».
Католикос хранил в своей памяти эти события, но то, что он простил мертвому, никогда не простил бы живому своему современнику.
Много месяцев не прекращалась тайная борьба между царем и престарелым католикосом. Когда царь велел ковать мечи и готовиться к войне, Мелхиседек простаивал ночи на молитве. Звиад‑спасалар настойчиво требовал ослепить Мамамзе в наказание за измену. Но этого ему было мало. Он хотел сам вести рать на мятежников, чтобы сравнять с землей замки Корсатевела и Кветари.
Между тем католикос уверял Георгия:
– Не велит господь наш поднимать меч, евангелием и святым крестом следует указывать путь истинный отступникам, ибо святое животворящее древо дает живот вечный, и сила его рассеет тьму в их сердцах.
Георгий не очень полагался на животворящее древо, но к советам католикоса он прислушивался, ибо война с Чиабером могла осложнить отношения с Византией. И, кроме того, большие заслуги Мамамзе перед царским престолом, его самоотверженная схватка с медведем и, наконец, весь облик могучего эристава – все это заставило царя отпустить Мамамзе невредимым в горы.
Звиад– спасалар хоть и был верующим, но врагов, сраженных силою креста, не видел ни разу и поэтому настойчиво твердил царю: не будет мира в эриставствах до тех пор, пока живы Мамамзе, Чиабер и Колонке‑лидзе.
Католикос в ту субботу нарочно затянул вечерню, чтобы иметь отговорку перед царем: много, мол, скопилось поминок и затянулась вечерня, а в позднюю пору не хотел тебя беспокоить.
V
Церковная служба утомила католикоса. Он страдал болезнью сердца. У него опухали ноги. В конце службы ему сделалось дурно, и, не поддержи его вовремя мцхетский архиепископ, он,бы упал.
После вечерни католикос Мелхиседек в сопровождении друзей своей юности – монаха Гаиоза и настоятеля монастыря Стефаноза – направился к монастырю.
Он был убежден, что доверие паствы можно заслужить, если питаться и одеваться так, как питается и одевается паства, но что показываться народу следует реже, чтобы не примелькаться ему.
Вот почему он избегал выходов на храмовых праздниках, не появлялся во дворце во время больших приемов, когда приезжали послы иностранных держав или эриставы. Он никогда не посещал свадеб и пиров, устраиваемых владетельными азнаурами. Большинство из них он считал еретиками и святотатцами.
Выходя из церкви, Мелхиседек надевал на себя простую монашескую рясу из грубой шерсти. Ежедневную пищу он принимал в трапезной Стефаноза, на виду у других монахов и послушников, и ел только постные яства, преимущественно овощи.
В тот вечер он сидел за столом между монахом Гаиозом и настоятелем Стефанозом и ел деревянной ложкой чечевичную похлебку.
После дневного воздержания похлебка показалась ему вкусной; он попросил еще налить миску. Католикос поднес ложку ко рту, как вдруг совсем близко раздался чей‑то голос:
– Здесь ли изволит быть католикос? Католикос шепнул Гаиозу:
– Не говори, что я здесь.
Но не успел старец Гаиоз встать, как царский духовник, растолкав толпу монахов и послушников, очутился за спиной католикоса. Низко сгибаясь, подошел он к Мелхиседеку и приник к его правой руке своими влажными, жирными губами. Затем, трепеща от подобострастия, отступил и доложил:
– Царь просит ваше святейшество пожаловать к нему.
Вторично приглашает его царь! Не судьба ли Фарсмана Перса тревожит его? Не нравится Мелхиседеку этот отступник, тем более что никто не знает точно, кто он: перс, сарацин или грек. Фарсман Перс? По‑видимому, это лишь прозвище. Никто не ведает, кто он и откуда. Он знает языки и законы многих народов: грузин, арабов, турок, иранцев, греков. А сам к какому народу принадлежит?
Еще Баграту высказывал католикос свое недовольство этим язычником, но царь взял да и окрестил соро‑. капятилетнего Фарсмана.
Фарсман не обременял себя постами и молитвами, он редко ходил в церковь.
Царский духовник не раз доносил католикосу, что Фарсман тайком посмеивается над религией Христа и часто, накурившись опиума, острит, что у богородицы было столько же детей, сколько ангелов может поместиться на острие иголки. Кощунственной и хитрой была эта шутка. Ежели ему говорили, что на острие иголки уместятся десять тысяч ангелов, он отвечал: «Вы, видимо» не знаете, что ангел ростом с человека». Если же кто отвечал, что ангел не может уместиться на острие иголки, он пояснял: «Вы, значит, не знаете, что ангелы бесте‑лесны». И начинал так подробно рассказывать о бестелесности ангелов, что погружал собеседника в сон.
Он знал много ремесел. В последнее время занялся изготовлением солнечных часов, таскался по эристав‑'ствам и сооружал часы.
Иногда, как шута, его зазывали на пиршества. Он смешил старых азнауров, вышучивал все религии (чтобы скрыть свою), высмеивал людей всех национальностей (чтобы не выдать своей).
Долго подыскивал католикос всяческие поводы для того, чтобы потребовать у царя его изгнания. И сейчас Мелхиседек торжествовал: царский духовник сам подсказал ему этот повод.
Оказывается,, Фарсман Перс повадился в женский монастырь. Он подарками завлекал девиц в одну из тем‑
ных улиц Санатлойского квартала, где жил сам за упраздненной базиликой, и там их бесчестил.
Последней его жертвой была тринадцатилетняя девушка из рода великого азнаура Фанаскертели. Она оказалась родственницей царского духовника, и на этот раз, без сомнения, был найден тот брод, в котором святотатец Фарсман должен был, по грузинской пословице, утонуть.
Следствие было закончено, но Фарсман достраивал храм в Схалтбе, и потому католикос молчал. Он избегал встречи с царем, боясь, как бы Георгий не заступился за Фарсмана.
Н о Мелхиседек не мог уклониться от повторного приглашения царя, полученного через царского духовника. Он был несколько даже обижен этим приглашением, но решил сразу же отклонить заступничество царя и настойчиво требовать наказания «поганого язычника».
VI
Мелхиседек вступил в совещательную палату. Вокруг стола сидели царь Георгий, Звиад‑спасалар и Фарсман Перс. Дойдя до середины залы, католикос почувствовал какой‑то странный запах. Он поморщился. «Должно быть, это исходит от язычника», – подумал он, приветствуя сидящих.
Все трое встали. Спасалар придвинул кресло. Царь попросил сесть,, и все заняли свои места. Один Фарсман Перс остался стоять в ожидании, когда католикос предложит ему сесть.
Мелхиседек взглянул на стол. На нем лежали литая икона и животворящий крест.
Георгий расспросил католикоса о здоровье и выслушал от него благодарность.
– Ты изъявил желание, твое святейшество, – обратился к нему царь, – посетить после Христова воскресенья владения Мамамзе. Эту икону (он взглядом указал на литую икону) поднесешь от меня Мамамзе, а животворящий крест – Чиаберу.
Мелхиседек заметил, что крест вынут из ларца.
– Прикажи обоим от моего имени приложиться, к моим дарам. Пусть они порвут все связи с Колонкелидзе. Мы позаботимся о нем сами (сказав это, он переглянулся со спасаларом). Прикажи им вернуться к Христовой вере. Пусть Мамамзе выдаст свою дочь Кату замуж за азнаура Таричисдзе из Тао, а не за Тохаисдзе – этого хитрого начальника своей крепости. Если же Чиабер посмеет жениться на дочери Колонкелидзе Шорене (при этом царь стукнул кулаком по столу), я через месяц осажу крепость Корсатевела, и тогда не сносить головы ни Чиаберу, ни Мамамзе.
Царь Георгий произнес все это твердо и взглядом дал понять католикосу, что если распоряжение не будет исполнено в точности, то отступников не спасут его молитвы и благословения.
Вспомнил католикос нашептывания царского духовника: «Собираются послать войско против крепости Корсатевела…» Но, выслушав царя, обрадовался. «Значит, внял моим словам Георгий», – подумал Мелхиседек.
Болезнь одолевала его, но он решил поехать в эрис‑тавство, чтобы предотвратить кровопролитие,
Мелхиседек поднял голову. По его довольному лицу Георгий понял, что католикос с ним согласен. С нахмуренным лицом сидел Звиад‑спасалар. Фарсман Перс все еще продолжал стоять. Его сморщенное безбородое лицо ничего не выражало.
VII
На другой же день Мелхиседек отбыл с большой свитой в замок Корсатевела. Его сопровождали четыре епископа ‑Руисский, Мацкверский, Анчский, и Мтбевский. Множество священников и монахов ехало с ним; в числе
их было двенадцать опытных лазутчиков в монашеских рясах, которых снарядил спасалар.
Они должны были подробно разузнать все тайны эри‑ставства и еще до возвращения католикоса доложить обо всем царю.
Впереди этой процессии шествовал крестоносец: он нес литую икону и животворящий крест. Верст за шесть от Корсатевелы «наместника Христа» встретил эристав Мамамзе со свитой. Еще издали завидя католикоса, Мамамзе соскочил с коня и в сопровождении начальника крепости Корсатевела Тохаисдзе прошел пешком расстояние полета стрелы. Приблизившись к католикосу, он снял шлем и приложился к руке почетного гостя.
Католикос ехал на муле с золотыми бубенчиками. Дорога перед ним была устлана вербными ветками. Из деревень сбегались рабы с непокрытыми головами, женщины, дети и нищие. Они шествовали за свитой с пением «осанны», бия себя в грудь.
Мамамзе дал знак Шавлегу Тохаисдзе; оба они опять вскочили на коней и последовали за процессией.
Ехал закованный в латы Мамамзе и, поглядывая сверху, меж навостренных ушей своего громадного коня, на маленького старца, сгорбившегося на своем муле, и на толпу монахов, беспокойно ерзал в седле.
Вдруг он нахмурился и, склонившись к Тохаисдзе, спросил его:
– Не знаешь ли Шавлег, почему опаздывает Чиабер?
– Не мoгy понять – почему, эристав, эриставов! Чиабер и его свита были готовы к отъезду.
– Быть беде, если Чиабер заупрямится и не выедет навстречу католикосу, – шепнул Мамамзе и стегнул коня плетью.
Впереди на повороте поднялось облако пыли. Черной волосатой рукой затенил глаза Шавлег Тохаисдзе.
Его острый взгляд сразу разглядел в облаках пыли далекое сверкание шлемов, кольчуг и лат.
– Едут, едут! – воскликнул он.
Мамамзе тоже вгляделся пристально, но его усталые серые глаза ничего не могли рассмотреть – после раны, полученной в единоборстве с медведем, он еще продолжал прихварывать.
– Чиабер едет, эристав эриставов! – воскликнул Тохаисдзе и, пришпорив коня, поскакал навстречу своему молочному брату.
– Скажи ему, чтобы обязательно приложился к руке! – крикнул Мамамзе вдогонку.
Всадники в кольчугах и шлемах ехали рысью навстречу процессии. Когда они поравнялись со свитой католикоса, от них отделился юноша в золотом шлеме; он соскочил с коня и передал его оруженосцу. Потом снял шлем, и кудри цвета спелых колосьев покрыли высокий лоб. Большие голубые глаза его удивленно глядели на худое, болезненное лицо католикоса, на маленькие, блестящие, как пуговички, глазки. Он протянул гостю свою правую богатырскую руку и, с брезгливой дрожью склонив голову перед ним, холодно приложился к его иссохшим длинным пальцам.
В эту минуту Чиабер, даже стоя перед восседавшим на муле католикосом Мелхиседеком, был выше его.
VIII
Крутая тропинка вилась все выше и выше. Мелхиседек еле держался на муле. Один подъем следовал за другим. Взбирались на вершину, сворачивали влево и снова ехали в гору.
Наконец показался замок Корсатевела, и сторожевые башни возникли на той вершине, где дотоле видны были лишь облака.
От разреженного, высокогорного воздуха у Мелхисе‑дека началось сильное сердцебиение. Под конец он перестал видеть облака и даже замок…
По одну его сторону ехал на муле Стефаноз, с другой– его поддерживал Мамамзе. Как неживой, покачивался Мелхиседек на муле, готовый упасть каждую минуту.
Подъехали к первой башне Корсатевелы, и Мелхиседека, потерявшего сознание, сняли с седла монахи. Бордохан, супруга Мамамзе, вышла со своими прислужницами и свитой к первой башне приветствовать католикоса и, как только его сняли с мула, вместе с другими женщинами бросилась к нему. Они прикладывались к рукам и стопам пастыря, целовали край его одежды. Католикоса внесли в палату, убранную коврами, паласами и богато расшитыми кожаными подушками, и положили на тахту.
Мамамзе был крайне озабочен. Он знал наперед, что царь Георгий безусловно сочтет Чиабера виновником, если католикос вдруг умрет, – это может усложнить и без того напряженные отношения между ними.
Бордохан царапала себе щеки. Всю жизнь она мечтала посмотреть католикоса. Трижды ездила в Мцхету взглянуть на него, но напрасно: Мелхиседек был в отъезде, то в Уплисцихе, то в Вардзиа или Артануджи, где строил и украшал храмы.
Неожиданное счастье выпало на ее долю. Католикос Мелхиседек сам посетил замок Корсатевела, но, увы, он едва жив…
Тринадцатилетняя Ката удивленно смотрела на мать и не могла понять, почему ее так тревожит самочувствие этого иссохшего, как скелет, старца.
Бордохан, подобно многим знатным грузинкам, была сведуща во врачевании. Она вмиг сообразила, что нужно делать, и послала рыбаков наловить в Арагве мальков форели.
Долго растирали Бордохан и ее старшая сестра Русудан грудь католикоса мокрым полотенцем, пока не привели его в чувство. Мамамзе сам внес на подносе живых мальков. Бордохан собственноручно оторвала у них плавники и, соблюдая правила, вычитанные ею в старинном лечебнике, дала проглотить Мелхиседеку один за другим двенадцать мальков. Через несколько минут в здоровье католикоса наступило улучшение.
Бордохан поверглась ниц к его стопам и в экстазе принялась целовать край его одежды. Негодующий Чиабер не выдержал этого зрелища и, шепнув отцу, что идет поторопить с обедом, решительным шагом вышел из комнаты. Католикос поднялся, осмотрелся, но нигде на стенах не обнаружил икон и крестов. Вспомнил он сообщения монахов‑лазутчиков о том, что замок Корсатевела ограбили язычники‑пховцы, а кресты и иконы переплавили на украшения кинжалов и мечей.
Он приказал крестоносцу открыть сумку и попросил Мамамзе позвать сына. Вошел. Чиабер и шепнул отцу:
– Приготовьтесь к обеду.
Маленькая Ката вошла в сопровождении служанок с перекинутым через плечо полотенцем.
Она склонила голову и поцеловала руку католикоса, затем, взяв кувшин от служанки, дала омыть ему руки и потом подошла с кувшином по очереди к четырем епископам.
После омовения рук католикос взял икону. Передавая ее склонившемуся перед ним Мамамзе, произнес:
– Царь дарует тебе эту икону.
Мамамзе низко склонился перед католикосом, приложился сначала к его коленям, затем к рукам, поцеловал икону, с лицемерным упованием прижав ее к груди. Вновь поднял ее к лицу и приложился.
Затем католикос обратился к молчаливо стоявшему поодаль Чиаберу. И когда приблизился к нему этот златокудрый богатырь, Мелхиседек перекрестил его, достал из ларца крест животворящего древа, пристально поглядел на склоненную перед ним голову и раздельно произнес:
– Царь царей Георгий, повелитель абхазов, грузин, ранов и кахов, приказал тебе, эристав эриставов Чиабер, – при этом он вдохновенно поднял руку, – царь царей Георгий приказал, – повторил он твердо, и голос его задрожал, – отрекись от дьявола, вновь обратись к вере Христовой и приложись смиренно к сему кресту древа животворящего! – И он поднес крест к губам распростертого у его ног юноши.
Почтительно слушали католикоса пожилые азнауры. Бордохан, стоя в углу на коленях, заплакала навзрыд. Мелхиседек советовал всем причастным к мятежу пхов‑цам покаяться в своей вине. Он угрожал им карой креста древа животворящего.
Шавлег Тохаисдзе одиноко сутулился в темном углу и гневно скрежетал зубами. Чиабер с трепетом отвращения приложился сначала к кресту, а затем к руке католикоса. И когда он встал, Мелхиседек заглянул в его красивые голубые глаза и уловил в них затаенный гнев.
IX
За обедом сидели справа от католикоса епископы Ру‑исский, Мацкверский, Анчский и Мтбевский, слева – Мамамзе, рядом с ним Бордохан и Чиабер.
Шавлег Тохаисдзе и двенадцать арагвских азнауров, засучив рукава, прислуживали почетным гостям. Мамамзе лично потчевал католикоса то осетриной, то сазаном, то лососиной, так как Мелхиседек даже после розговенья не ел ничего, кроме рыбы.
Встал Мамамзе и предложил гостю свежезажаренных форелей.
Чиабер наклонился к отцу и шепнул:
– Вино что‑то горчит, пойду прикажу, чтобы заменили! – И вышел из столовой палаты.
Мамамзе вновь подал гостю на подносе арагвских форелей и стал их расхваливать.
– Чем выше по реке идет форель, – говорил он, – тем она вкуснее. Форель скоро начнет метать икру, и если ваше святейшество задержится в замке Корсатевела, я буду иметь честь ежедневно угощать вас свежей икрой и форелью.
Затем вдруг он перевел разговор на животворящий крест.
– Слыхал я, что крест этот творил много чудес в Кларджети. Когда землетрясением был повержен храм в Имерхеви и все было разрушено на его алтаре, лишь животворящий крест в драгоценном ларце сохранился невредимым.
Католикос ел форель и молча слушал Мамамзе. И лишь когда Мамамзе закончил рассказ о чуде, сотворенном крестом, Мелхиседек наклонением головы подтвердил его слова.
Мамамзе не стал продолжать, хотя он слышал от царского духовника историю о вторичном перенесении этого креста в Мцхету. Почти шепотом он стал говорить Мелхиседеку:
– В мог отсутствие, ваше святейшество, проклятые пховцы разорили мое эриставство, подожгли церкви. Сын мой Чиабер и правитель замка Тохаисдзе встретили их с дружиной, бились с ними в жестокой схватке, но у пховцев оказалось превосходство сил. Наши отступили в страхе перед численностью врага и заперлись в Корса‑тевеле. Но неверные лишили их воды, заняли крепость, ограбили замок, не оставив нам ни фамильных икон, ни крестов.
Мелхиседек надкусил голову форели, некоторое время жевал ее беззубым ртом, затем дрожащей рукой вынул изо рта рыбью кость, положил ее на край тарелки и повернулся к Мамамзе.
– Царю Георгию все это было подробно доложено в свое время, – сказал он. – А затем тебя ранил медведь. Царь пощадил тебя, как почетного гостя и больного человека, и потому ничего не сказал тебе об этом…
Снова взял Мелхиседек себе на тарелку крупную форель и надкусил ей голову.
Мамамзе двоедушничал перед католикосом, многократно клялся жизнью царя и спасением души Баграта Куропалата.
– На моих руках испустил дух царь Баграт в замке Фанаскерти. Мне и Звиаду поручил он малолетнего Георгия и судьбу всей Грузии. Он заставил меня произнести клятву перед ним, и я по сей день верен этой клятве. Я и Бордохан, супруга моя, дни и ночи проводим в молитвах. И все мы, сын мой Чиабер и дочь Ката, – прах у ног вашего святейшества…
Не успел закончить свой рассказ Мамамзе, как католикос взглянул на поднос с форелью, стоявший перед Мамамзе: епископы Анчский и Мацкверский опустошили поднос.
Мамамзе прервал беседу на полуслове, и, когда он подавал католикосу форели на новом подносе, глаза Мел‑хиседека, маленькие и черные, встретились с глазами Мамамзе, которые беспокойно бегали под лохматыми бровями.
Бордохан заметила, что вино не переменили после ухода Чиабера, и удивлялась, что сын так долго задержался. Извинившись громко, чтобы ее слышал Мелхиседек, она вышла из столовой палаты.
Католикос взял крупную форель и, надкусив голову, обратился к хозяину:
– Царь царей Георгий великодушен. Он прислушивается к моим советам. Спаситель наш не велит нам брать в руки меч. Царям православным и пастырям церковным надлежит евангелием и святым крестом указывать своим подданным путь истины, ведущий к жизни вечной, дабы сила креста животворящего рассеяла тьму в сердцах идущих по греховным путям…
Вдруг в палату ворвалась Бордохан.
– Чиабер умирает! – крикнула она и кинулась обратно.
Гости вскочили. Анчский и Мацкверский епископы повели католикоса в спальные покои Чиабера.
Тохаисдзе стоял над остывающим телом молодого эристава.
– А‑а‑а! – заревел Мамамзе, и его громадное тело рухнуло на пол.
Потрясенный Мелхиседек растерянно смотрел на мертвое лицо Чиабера, на его погасшие голубые глаза.
Во время заупокойной молитвы католикос достал свой выцветший молитвенник и высохшими устами забормотал:
– «Ты распят, спаситель, на кресте вместе с разбойниками и казнен древом животворящим, ты, бессмертный, смертью попрал смерть и, пребывая три дня во прахе, рассеял светом тьму».
Бордохан раздирала себе "щеки, проливала горючие слезы над сыном, целовала его ввалившиеся глаза. Она бросалась в ноги католикосу и, обнимая его колени, умоляла:
– Воскреси сына моего, как Христос воскресил Лазаря!
Обезумевший Мамамзе бил себя по голове, слезы высохли в его глазах.
Лишь Шавлег Тохаисдзе стоял, скрестив руки, и покрасневшими от гнева глазами пристально глядел на католикоса. Как горящий уголь, облитый водой, шипел в его сердце стих из молитвы католикоса над прахом Чиабера: «…казнен древом животворящим…»
Кого имел в виду католикос – Чиабера или Христа?
Домочадцы эристава и гости уверовали, что кларджетский животворящий крест явил новое чудо, убив Чиабера.
Сам Мамамзе поверил в это чудо. Теперь очередь была за Тохаисдзе, Колонкелидзе и за ним самим." Смерть казалась желанной старику, потерявшему единственного сына.
Мамамзе сразу надломился. Теперь уже покорно склонился он перед католикосом и его свитой. В ту же ночь он попросил Мелхиседека исповедать его и покаялся в том, что он и Чиабер участвовали в мятеже пховцев.
X
Прибытие католикоса или, вернее, животворящего креста в замок Корсатевела и гибель Чиабера нагнали страх на язычников. Христиане вновь воспряли духом, освободили из темницы священников и монахов, брошенных туда во время мятежа пховцев. Суеверные доказывали, что животворящий крест шествует в сопровождении католикоса и при его приближении рассыпаются в прах капища, а сами язычники погибают мгновенно.
Католикос Мелхиседек не слыл жестоким. Он славился в Грузии как ревностный строитель храмов и строгий аскет. О животворящем кресте горцы знали: Вахтанг Горга‑сал владел им, как «боевым крестом». Когда он покорял Кавказ и «великие горы склонялись перед ним»., перед войсками царя несли этот крест. Аланы, цинары и галгайцы создали много легенд о чудесах, творимых этим крестом.
Девять фунтов весил крест с ларцом. Три с половиной локтя был он в вышину и полтора локтя в ширину. По преданию, он был сделан из мцхетского животворящего столпа еще в ту эпоху, когда христианство вбирало в себя языческий культ древа…
Крест этот в разные времена побывал во всей Грузии – «от Никопсии до Дербента».
По свидетельству одного летописца, крест пропал первый раз в день взятия Тбилиси хозарами. Ашот Куропалат ходил с ним против сарацин, а затем, бежав в Грецию, взял с собой. В Византии он украсил драгоценными каменьями ларец, в котором хранился крест.
В восемьсот пятьдесят третьем году, когда сарацины взяли Тбилиси и убили Тархуджи и Кахая, крестом этим завладел Буга Турк.
В битве с арабами погибло в Тбилиси пятьдесят тысяч грузин, животворящий крест «был полонен», но летописец не ставит это в вину кресту, который был символом побед грузин‑христиан.
Буга Турку, идущему в поход на горцев, снежные обвалы и горцы отрезали путь: погибло «сарацин без числа», многих из них живыми похоронили обвалы.
На берегу Арагвы охотник‑горец среди трупов сарацин нашел богатую добычу: драгоценный ларец, а в ларце– животворящий крест. Горец отнес его Баграту Куропалату в Уплисцихе. Гибель сарацин приписали не храбрым горцам и не снежным обвалам, а животворящему кресту.
Мало сведений дошло до нас о той далекой эпохе, но в одной приписке к Месхетекому псалтырю говорится о том, что Давид Куропалат выиграл еще одну битву «с предстательством животворящего креста».
При победе над Вардой Склиром животворящий крест несли перед войском эристава Торнике.
После того летописцы долго хранили молчание о кресте. Но когда Баграт III и Гагик, царь Армении, при Зоракерте разбили гянджинского эмира Фадлона, победу эту приписали не союзу братских народов, а «всемогуществу прославленного креста».
В войнах с византийским кесарем Василием войска Георгия I шли за этим крестом, но при битве у Басиани Царь отступился от креста и по пути сжег Олтиси.
Передовой отряд греческого войска полонил в лесу крестоносца. Спустя два года у Таос‑Кари какой‑то монах нашел крест и доставил его епископу Мацкверскому, а тот преподнес его католикосу. И, наконец, католикос Мелхиседек преподнес его в дар царю на Новый год. На этот раз крест предотвратил войну с Византией, укоротив жизнь Чиаберу, и навлек страх на язычников Кавказа. Не только цинарских и арагвских азнауров, но и пховских хевисбери объял ужас.
Бесчисленное множество любопытных собралось на оплакивание Чиабера. Но большинство из них пришло взглянуть на чудотворный крест.
XI
На другой день после смерти Чиабера Мамамзе разослал ко всем своим друзьям и родственникам одетых в траур вестников.
Первый скороход поспешил в Кветари, взяв с собой щит и кольчугу Чиабера. Бия себя в голову и уныло припевая, приблизился он к замку Кветари. Прекрасная Шорена, дочь эристава Колонкелидзе, распустив косы, царапала себе щеки, белые, как сердцевина миндаля. Прижимаясь к груди отца, она жалобно стенала.
В Осетии, в семье азнаура Такая, вскормили и воспитали Чиабера. У Такая было двенадцать сыновей. Увидев саблю Чиабера, молочные братья с горестным стоном бросились к матери. Обнимая ее колени, плакали они о своем молочном брате. Такай был слепым. Он попросил подать ему саблю Чиабера, гладил ее, целовал и горько плакал.
Триста всадников сопровождали Талагву Колонкелидзе, его супругу Гурандухт и дочь Шорену, одетую в глубокий траур. Когда они приблизились к замку Корсатевела, Шорена распустила волосы и ее прекрасные уста исторгли раздирающий душу крик. Плакальщики в черных одеяниях окружили ее и затянули скорбную мелодию, вторя ее звонкому голосу.
Услышав крик Шорены, невесты Чиабера, старые и малые высыпали на плоские кровли Корсатевелы. Гости, служанки, рабыни – все кинулись к оконным отверстиям. Всадники в черных одеждах тянули монотонную мелодию плакальщиков, и крик Шорены, вырываясь из этого хора, возносился к небесам. Всадники спешились, помогли сойти с лошади Гурандухт, а затем Шорене и ее свите.
С воплями вступила Шорена в замок, поддерживаемая с одной стороны отцом, а с другой – юным Константином Арсакидзе, которого называли ее молочным братом.
Царь Георгий и его свита подъехали в это время к первой башне замка. Мамамзе и Шавлег Тохаисдзе вышли им навстречу. Никто не ждал прибытия царя. Взоры всех были прикованы к Шорене, к ее исцарапанному и все же прекрасному лицу.
Царя сопровождали: справа‑царица Мариам, слева – Звиад‑спасалар. Мамамзе стремительно подошел к царю, припал к его правому плечу и, как ребенок, заплакал в его объятиях. Георгий растрогался. В эту минуту ему и в самом деле стало жаль Мамамзе.
Георгий увидел Шорену и подумал:
«Как странно, слезы не красят даже ребенка, а красивую женщину делают еще прекраснее».
Переведя взгляд на Константина Арсакидзе, одетого в пховскую чоху, царь нашел, что этот простой юноша похож лицом на Шорену. Не брат ли он Шорены? Но вспомнил, что у эристава не было детей, кроме Шорены.
Талагва Колонкелидзе приблизился к царю и царице, низко склонив голову, почтительно поклонился обоим. Но все отвлеклись от убитой горем невесты, когда услышали плач старика Такая, молочного отца Чиабера. Он шел с непокрытой головой. Усы были сбриты, подбородок исцарапан, одежда на груди изодрана.
– Вахву месербун! Вахву месербун! (Горе дням моим (на аланском языке)) – стонал он.
Горе закипело в груди Мамамзе при виде слепого Такая. Он обнял его и подвел к покойнику, одетому в латы и шлем. За ними шли кормилица Чиабера и его молочные братья.
Такай обнимал остывший труп своего воспитанника, целовал его с ног до головы и снова бил себя кулаком в грудь и в голову…
Кормилица рвала волосы и, не переставая, кричала. Все двенадцать молочных братьев причитали на алан‑ском языке. И от этих непонятных для окружающих причитаний становилось жутко,
Сердце Георгия сжалось, когда он услышал рыдания слепого Такая. Он обнял Мамамзе и даже заплакал.
Прослезился и жестокий спасалар, слушая горькие вопли слепого старца и плач дряхлой кормилицы. На миг смерть как бы примирила кровных врагов.
Слепой старик, молочный отец Чиабера, сидел и перебирал в своей памяти детство и юность Чиабера, хвалил его стройность, голубые глаза и львиное сердце.
– Вахву месербун! Вахву месербун! Туром буйным был ты, душа моя, и как же шакалы одолели тебя!… Волком горным был ты, и как же лисицы посмели коснуться тебя! Коршуном бесстрашным был ты, и как же вороны заклевали тебя! Вахву месербун! Вахву месербун! Подведите меня к тому кресту! – кричал слепой Такай. – Зачем он не сразил меня? Как смела коснуться смерть тебя, о мой Чиабер! Вахву месербун! Вахву месербун! – причитал Такай, бил себя по голове и смотрел слепыми глазами в наступающую темноту.
Католикос не знал аланского языка и потому не понимал причитаний Такая. Но Георгий и Звиад‑спаса‑лар, воспитанные в стране аланов, насторожились при упоминании о кресте. Им нравилось, что смерть Чиабера связывается с чудом, будто бы сотворенным крестом.
Три тысячи человек собрались на похороны Чиабера. Со всего нагорного Кавказа стекался народ. Все четыре башни, их плоские кровли, двор замка, терраса крепости, гостиные, палаты, дворцовая церковь и ограда – все было заполнено народом.
Дети влезали на высокие тополя, лепились на них, как воробьи. Суетились нищие, монахи и юродивые, не находя себе места.
Среди прибывших на похороны были такие, которые никогда не видели царя абхазов и грузин Георгия I и католикоса Мелхиседека. Не видели они и такой красивой невесты, горячо оплакивающей своего жениха. Но ни царь, ни католикос, ни Шорена не вызывали к себе такого любопытства, как «чудотворный» крест, водруженный у изголовья покойника.
Люди становились на цыпочки, вытягивали шеи, давили друг друга. Тревожные, удивленные глаза искали крест, сразивший этого витязя с львиным сердцем.
Боялись приблизиться к кресту, обходили его со страхом. Один только спасалар стоял возле него, скрестив на груди руки, свободно и бесстрашно, как заклинатель стоит около змеи. Мамамзе был в вывернутой наизнанку островерхой шапке и в такой же мохнатой меховой одежде. Он напоминал того бежавшего из Мцхеты Мамамзе, который еще так недавно стоял перед Звиадом, переодетый в нишен‑ское платье. Но неизмеримое горе высушило его цветущее лицо, стерев с него присущее ему молодцеватое выражение.
XII
Похоронили Чиабера в фамильной усыпальнице. Лишь на третий день разъехались гости, плакальщики и дальние родственники. Католикос со свитой переехал в Гудамакари. Все четыре епископа сопровождали его. Бесчисленные толпы народа встречали Мелхиседека по дорогам и перекресткам, по тропинкам и проселкам: На холмы, на деревья и ограды взбирались челобитчики. Католикос останавливался и выслушивал их. Он открывал закрытые церкви, назначал церковных служителей, крестил детей, вкушал хлеб‑соль и снова продолжал свой путь вверх по крутым тропам.
Лиственный лес кончился, коричневые вершины гор уперлись в небесную лазурь. Вспугнутые топотом людей, орлы, расправив крылья, взмывали к облакам.
За горами, покрытыми дремучей чащей елей и пихт, высились голые скалы. Турьи стада спокойно спускались к соленым источникам, не страшась черного воинства.
В прохладных и безлюдных горах мало было поживы для упитанных монахов. Недавно отпраздновали пасху. В деревнях в это время питались бараниной и хинкали. Епископы и «братья из князей» не ели мясного. Католикос питался черствым хлебом. Послушникам и служкам было трудно соблю дать столь строгий пост, и когда их посылали в деревню за съестными припасами, они, заполучив окорок или сушеное мясо, лакомились им тайком.
В селениях, лепившихся по расселинам окал, католикос и «братья из князей» стали питать лишь черемшой и щавелем. Все выше в горы поднимались они. Все тяжелее становилось Мелхиседеку. Изголодавшийся и обессиленный, он изнемогал от приступов сердечной болезни, ему не хватало воздуха. Но фанатичный католикос не боялся смерти.
Два раза падали под ним мулы, но их сменяли. Третий тоже изнемог и едва передвигал слабые ноги по тропинкам, узеньким, как спина‑ослика.
У трех епископов пали лошади. Трое послушников уступили своих мулов епископам и продолжали пешими свой горестный путь.
Мелхиседек то и дело падал в обморок. Монахи Гаиоз и Стефаноз подхватывали его, снимали с мула, терли грудь мокрым полотенцем. Затем у первого ручья закидывали сети, вылавливали мальков, давали их католикосу живыми и, приведя его в чувство, продолжали путь.
Шествие достигло Кветарского эриставства.
Колонкелидзе успел вернуться в Кветари. Он выслал своих послов навстречу Мелхиседеку к самому ущелью
Боконца. Они привезли католикосу убоину, бочки с медом и просили его пожаловать в Кветарский замок.
Испуганными глазами смотрели пховцы на крест животворящий в руках крестоносца. Обнажали головы, крестились и целовали край одежды католикоса.
В конце первого тысячелетия в христианских странах ждали второго пришествия. Как осиновый лист, трепетали Византия, Италия и Франция. Монахи в Грузии клялись Эфутом и грозили народу концом света.
Как раз в день прибытия Мелхиседека в замок Кор‑сатевела в Нокорнском монастыре заговорил схимник Эвдемон. Он объяснял опоздание второго пришествия тем, что католикос Грузии занят объездом страны. «Он едет в Пхови и везет туда животворящий крест, чтобы окрестить пховцев до судного дня и послать кару божью На осквернителей святой церкви» – так говорил схим‑пик.
Обстоятельства смерти Чиабера смутили Талагву Колонкелидзе, и потому предсказания Эвдемона поколебали его. Он поспешил в Кветари, чтобы достойно встретить Мелхиседека.
Когда свита католикоса приблизилась к замку, в дворцовой церкви ударили в било.
Талагва Колонкелидзе со свитой выехал встречать католикоса за двенадцать верст.
Воины в панцирях, сняв шлемы, стояли на коленях вдоль шоссе. Колонкелидзе накинул на шею веревку в знак покаяния. Он поцеловал край одежды католикоса, затем руку его и приложился к ларцу с животворящим крестом.
Всю неделю метались, как оглашенные люди во дворце Колонкелидзе. Напуганные смертью Чиабера, они со дня на день ждали смерти эристава. Домочадцы бодрствовали все ночи, служители церкви читали ему молитвы, а сам эристав, осеняя себя крестным знамением, каждое утро возносил благодарность богу за дарованный ему еще один день жизни.
Виски и борода Колонкелидзе поседели от страха. Он достал дедовские молитвенники, утром и вечером слушал чтение часослова, заучивал псалмы, убрал дворцовую церковь иконами и водрузил крест на башне Кветарского замка. А Мелхиседек тем временем восстанавливал храмы и монастыри, назначал служителей церкви. Окрестив свыше двух тысяч детей и старцев, он возвратился в замок Корсатевела.
Талагва Колонкелидзе поехал в, Нокорнский монастырь и принес благодарственную жертву за избавление от кары животворящего креста.
Пховцы дивились спасению Колонкелидзе…
Сам же эристав был уверен, что ему помогла накинутая на шею веревка…
XIII
В глубочайший траур оделись Бордохан и Мамамзе. Они переселились в землянку без света. Лишь спустя две недели они надели черные с белыми полосами сандалии. День и ночь лежали они на голой циновке, не прикасаясь к пище.
С трудом удалось Русудан, Кате и Шавлегу Тохаис‑дзе уговорить их подстелить сено и отведать свежих овощей.
В продолжение сорока дней перед закатом солнца собирались в ограде замка близкие и с похоронным пением и плачем шли к могиле Чиабера.
Горе и «чудо», явленное крестом, обратили Мамамзе к вере Христовой. Крестами и иконами убрал он замок Корсатевела и дворцовую церковь. Ежедневно служили панихиды и читали псалмы вновь назначенные священники и псаломщики. Над могилой Чиабера поставили крест.
Тохаисдзе ходил настороженный, но не решался противоречить охваченному горем эриставу Мамамзе. Наконец из Пхови вернулся Мелхиседек, привез с собой животворящий крест и оставил его в Корсатевеле. Бордохан и Мамамзе, преклонив колени перед крестом, молились о спасении души Чиабера. Домочадцы, девушки и слуги не смели от страха входить в ту палату, где находилась эта святыня.
На сороковой день вновь собрались плакальщики. Пятьдесят быков, свыше ста овец закололи в Корсатеве‑ле в этот день. В ограде горели костры. Жарилась и варилась убоина.
Шорена снова прибыла оплакивать жениха. Двенадцать плакальщиков и Талагва Колонкелидзе сопровождали ее.
Приехал и царь Георгий с большой свитой. Но так как царица и Звиад‑спасалар отбыли в Уплисцихе, Георгия сопровождали трое эриставов, духовник, начальник слуг и манглисский епископ – взамен католикоса, ибо Мелхиседек после возвращения из Пхови заболел. Такай со своей женой и двенадцатью сыновьями приехал в сопровождении тридцати плакальщиков.
От замка Корсатевела до шатров в два ряда стояли плакальщики и низкими грудными голосами тянули скорбную мелодию. Ужасом преисполнялась душа от их монотонного пения, похожего на рев напуганной отары овец.
От ступеней башни до шатров шли плачущие, царапая себе лица и причитая.
Во дворе замка стояли три длинных шатра.
В одном из них покоилась одежда Чиабера, его золотой шлем – подарок византийского кесаря, панцирь, лук и стрелы, щиты и меч.
Во втором шатре находился покрытый траурной попоной конь, подаренный Чиаберу в Византии за участие в боях с сарацинами.
В третьем – его охотничьи псы, гончие, борзые, кречеты и соколы.
У входа в первый шатер сидела обезумевшая от горя несчастная Бордохан. Рядом с ней жена Такая, кормилица Чиабера – с одной стороны и прекрасная Шорена – с другой.
Шорена положила голову на колени Бордохан. Бордохан, голося, ласково гладила белокурые локоны Шорены. Когда царь Георгий приблизился к женщинам, Шорена подняла головую. Неземная красота ее, как молния поразила сердце Георгия. Траур и горе сделали ее еще прекрасней.
Георгий приложился к плечу Бордохан, выразил сочувствие ее горю. Затем подошел к кормилице и невесте покойного.
Злобный взгляд метнула Шорена на царя, и лицо его вспыхнуло от этого взгляда.
Плакальщики тянули свой щемяще‑жуткий однообразный напев. Слышались заглушенные рыдания слепого Такая и его монотонный «вахву месербун».
Сердце сжалось у Георгия. Он прошел в следующий шатер, посмотрел на насторожившегося коня Чиабера. У коня еще не зажили следы раны, полученной в битве с сарацинами.
Плакальщики и сыновья ввели в шатер под руки слепого Такая. Старик раскрыл широкие объятия и обнял коня.
– Нет у тебя всадника! – восклицал он. – Ушел он в царство теней без тебя, но как же он преодолеет темноту один, как замахнется он мечом без тебя, как нале‑тит на врага без тебя! Горе тебе, конь! Нет у тебя хозяина, нет твоего витязя Чиабера…
Он бросился к ногам коня, обнимал их, Целовал копыта. Дрожь охватила Георгия при виде этого зрелища. Он поспешно вышел из шатра.
Плачущий, сгорбленный Мамамзе следовал за ним. Они вошли в шатер, где находились доспехи Чиабера, и когда Георгий увидел золотой шлем покойника, подарок византийского кесаря, зависть и ненависть к Чиабе‑ру вспыхнули в нем..
Мамамзе стоял поодаль. Он опирался на кривую кизиловую палку и в этот миг в самом деле походил на нищего. Георгию стало жаль его. Он подошел ближе, положил ему руку на плечо, но не нашел в себе слов утешения. Сутулые плечи Мамамзе затряслись. Он обнял царя, как отец, поцеловал его в глаза – ведь царь забыл вражду к Чиаберу и простил ему все.
Георгий прошел в третий шатер. Угрюмо нахохлившись, сидели на шестах беркуты, ястребы и кречеты Чиабера. Перепуганные причитаниями и криками плакальщиков, они таращили желтые зрачки.
В сторонке лежали борзые и гончие покойника. Согласно обычаю, Георгий и тут вымолвил слова соболезнования. Черная старая борзая, любимица Чиабера, лежала поодаль от других псов, приоткрывая слезящиеся глаза и равнодушно обмахиваясь хвостом.
Проходя мимо первого шатра, Георгий вновь взглянул на Шорену. Теперь она была несравненно красивее, чем три года назад, когда царь впервые увидел ее в Мцхете на престольном празднике. Как амазонка, джигитовала она тогда в своем пховском платье, соревнуясь с витязями.
XIV
До осени следующего года Мамамзе и Бордохан просидели в темноте. К концу двенадцатого месяца со дня смерти Чиабера они собрались разослать вестников для приглашения близких и дальних на годовщину смерти сына.
В эту ночь Мамамзе приснился недобрый сон. Будто, бы на могильной плите Чиабера сидели он и Тохаисдзе и озабоченно смотрели на надгробный крест. Но то не был простой каменный крест, что по воле Бордохан был поставлен над могилой Чиабера. То был кларджетский животворящий крест.
Крест пустил корни в землю и стал высотою в человеческий рост. Виноградная лоза, толщиной в запястье, вилась вокруг его ствола. Лоза дала побеги.
Удивился Мамамзе. Кто же поставил чудотворный крест на могиле сына?
Заколыхалась лоза с побегами. И вдруг не стало ни лозы, ни побегов. Зашевелилась огромная змея, обвилась вокруг креста и так сильно вытянулась, что своим расщепленным жалом впилась в облачное небо.
Тохаисдзе выхватил саблю, подаренную ему Чиабе‑ром, и отрубил змееголову. Голова скатилась на землю и, открыв зев, злорадно расхохоталась им в лицо. Мамамзе проснулся, встал и приоткрыл окно. Утренняя заря заглянула в их темную обитель. Больная Бордохан металась на соломенном ложе. Мамамзе позвал Шавлега Тохаисдзе. Рассказал ему сон. Попросил проводить его до могилы Чиабера. Пересекли двор замка. От долгого сидения в темноте лицо старика изменилось. Как шерсть, покрытая копотью, стали волосы и борода Мамамзе. Опираясь на кизиловую палку, он едва плелся, поддерживаемый Тохаисдзе.
Великая печаль лежала у него на сердце. Кругом царила тишина. Мох покрывал могилы предков. Свежая могила как бы исчезла. Вокруг виднелись лишь замшелые камни, покрывающие могилы эриставов и их жен. Наконец он разыскал могилу сына. Палкой соскреб с нее сухие листья.
Беспокойство овладело Мамамзе.
– Кто мог украсть надгробный крест?. – Я снял его,‑признался Тохаисдзе.
Пораженный Мамамзе смотрел на Тохаисдзе, и ему казалось, что он видит недавний сон.
– Куда же девал ты– крест с могилы Чиабера?
– Я спрятал его, эристав эриставов.
– Почему ты это сделал?
– Нашел нужным.
– Как же так?
– Мы не знаем, что сулит нам завтрашний день.
– Ты бредишь, несчастный Шавлег?
– Осторожность – мать мудрости, эристав эриставов.
– Говори яснее.
– Мне нужно говорить о многом, но еще рано.
– А все же?
– Тебе известно, какое жестокое сердце у царя Георгия. Он будет мстить даже покойникам.
У Мамамзе подкосились ноги. Он присел на край надгробного камня. Облокотясь, уставился в землю.
– Разве ты забыл, эристав эриставов, как царь отобрал замок у Хурси Абулели, когда тот бежал к сарацинам, и как велел вырыть останки сыновей Абулели и бросить их свиньям и псам на поругание?
– Да, но царь помирился с нами, он присутствовал на погребении Чиабера, был и на поминках в сороковой день.
– На то у него была своя причина, эристав эриставов.
– Какая же?
– Другое его интересовало на похоронах.
– Что ты имеешь в виду?
– Шорену, дочь Колонкелидзе.
– Неужели он такой вероломный? Трудно поверить тебе, Шавлег. Он так искренно оплакивал Чиабера.
– Оплакивал? Почему это тебя удивляет? Убийцы, упившись кровью, как пьяницы, упившиеся вином, охотно проливают слезы.
– О чем ты говоришь, Шавлег? Убийцы? Разве царь Георгий повинен в смерти Чиабера? Животворящий крест покарал моего сына…
– Ты веришь в эту сказку? Монахи‑лазутчики распространили ее в замке Корсатевела. Если бы крест этот мог карать, он прежде всего покарал бы Талагву Колонкелидзе, зачинщика пховского мятежа.
Мамамзе молчал, глядя на могилу сына.
– Говори понятнее, Шавлег.
– Царь Георгий и Звиад‑спасалар убили Чиабера. Вот все, что я хотел сказать тебе, эристав эриставов.
– Не гневи бога, Шавлег.
– У меня есть доказательства.
– Какие?
– Проведи меня к кресту, пока Бордохан, супруга твоя, сидит в темноте, и я открою тебе глаза.
Мамамзе был поражен. О каком ужасном, неслыханном коварстве хотел рассказать ему Шавлег? Мамамзе знал о жестокости царя, но он не допускал мысли, чтобы царь мог проливать лицемерные слезы. На его глазах рос Георгий. Груб он и вспыльчив, но лицемерие не свойственно ему. Русудан и Ката еще спали в замке, когда Мамамзе и Тохаисдзе, минуя большую залу, прошли в спальню Чиа‑бера и заперлись в ней.
Как родного сына воспитал Мамамзе в своем доме Шавлега, и, когда тот бесстрашно приблизился к «чудотворному кларджетскому кресту», беспокойство овладело им. Он хотел крикнуть, остановить Шавлега, но им самим овладело желание поскорее узнать правду, и он сдержал себя.
Тохаисдзе снял с полки ларец с крестом, поставил на стол, достал крест, наклонился над ним и, понюхав его, положил обратно на стол.
– Подойди, эристав эриставов, и понюхай. Мамамзе подошел, шатаясь.
– Да, странный запах. Но это ничего не значит. Слишком много народу прикладывалось к нему раньше, целовало его, брало в руки. Быть может, это запах человеческого пота?
– Этот крест отравлен, эристав эриставов.
– Ты бредишь, Шавлег, опомнись, несчастный.
– Я повторяю тебе, что крест отравлен.
– Но ведь католикос Мелхиседек не допустил бы такого преступления. Он не дал бы Чиаберу приложиться к отравленному кресту.
– Возможно, что Мелхиседек об этом и не знал. Он только слепое орудие в руках царя и спасалара.
– Но Колонкелидзе тоже прикладывался к кресту и остался невредимым.
– Я думал об этом. Поэтому и просил на прошлой неделе отпустить меня в замок Кветари. Подробно расспросил обо всем Талагву Колонкелидзе. Он, оказывается, целовал лишь край ларца. А Чиабер… Ведь ты помнишь, как в главной палате на наших глазах Мелхиседек приказал крестоносцам раскрыть ларец, собственноручно достал оттуда крест и поднес его к губам Чиа‑бера.
Мамамзе вскочил как ужаленный.
– Твои слова похожи на правду, Шавлег. Но как это проверить?
– Для этого нам не нужно звать мудрецов, эристав эриставов. Черный пес Чиабера поможет нам. Собака эта преданно служила Чиаберу при жизни. Она стара и скоро должна околеть. Пусть принесет последнюю жертву своему хозяину,‑сказал Шавлег и вышел из спальни.
Страшно стало Мамамзе одному. Он стал рассматривать крест, который слинял местами от постоянного лобызания на протяжении веков. Слиняло и то место, где его целовал Чиабер.
«Приложусь к нему! – подумал он. – Это положит конец тому страшному сну, который называется жизнью». Но он отошел прочь. Ему хотелось убедиться в вероломстве бога и людей. А затем… затем появится новый смысл в его жизни – он будет мстить за своего сына Чиабера.
Он тяжело дышал, не хватало воздуха. Подошел к окну. Оттуда видны были могила Чиабера и развалины старого храма.
«Тохаисдзе поторопился, – подумал он. – Никто не посмеет осквернить могилу Чиабера, пока жив Мамамзе».
Он отошел, от окна и долго глядел на аксамитовый кафтан Чиабера, на панцирь его и шлем, стрелы и мечи, висящие на стене.
– Почему проклятый крест сразил не меня, сын мой? – простонал он. – Ты бы мстил за меня. О, почему не случилось так!
Тохаисдзе все не шел. Бесконечными казались минуты.
Но вот дверь приоткрылась. Шавлег вел на привязи тощую черную борзую. Она шла, извиваясь, как змея, которую Мамамзе видел во сне.
Тохаисдзе достал из кармана кусок сала, провел им по тому месту креста, где были следы бесчисленных лобызаний, а затем поднес крест к самому носу собаки. Она сначала обнюхала его, потом лизнула красным языком.
Шавлег Тохаисдзе уложил кресг обратно в ларец и поставил его на стол.
– Христов крест был исконной причиной наших бедствий. И начало зла в Византионе, эристав эриставов, – начал он. – Гнилой город Византион. О многом узнали я и Чиабер во дворце кесаря Василия. Там выжигают глаза, заживо хоронят людей, вздергивают на дыбу, отравляют, отсекают руки, подсылают убийц – всему этому научились и наши цари в Византии. Тридцать тысяч болгар ослепил кесарь Василий на следующий же день после битвы при Цетиниуме. А теперь у них заложником царе вич Баграт. Они обучат его своим страшным тайнам. Его возвращение сулит нам еще неведомые бедствия.
Царь Георгий проявил в Олтиси жестокость. Свыше тысячи греческих рабов были ослеплены тогда по его приказу, обезглавлены две тысячи стратиотов и заживо похоронены триста пленных.
Гнилой город Византион, очаг разврата и вероломства. Три месяца готовился кесарь Василий к походу против сарацин. Я и Чиабер жили тогда во дворце. Армянин из Аниси подружился с нами, он подробно рассказывал нам о жизни дворца. Тогда же происходили церковные соборы. Слабоумный патриарх константинопольский, епископы, ученые мужи церкви и монахи два месяца состязались неистово, чтобы установить, сколько ангелов может уместиться на булавочной головке. Двор кесаря готовился к войне, и все же и старые и молодые посещали эти соборы. Опасность нашествия сарацин угрожала уже вплотную. «Возлежит или восседает бог‑отец? Может ли бог создать сына без отца, гору без долин или обратить блудницу в девственницу?» – вот о чем они спорили с жаром, и вот…
Но слова замерли на устах Шавлега Тохаисдзе. Черный пес вдруг упал и судорожно скорчился. Потом привстал на передние лапы, опять повалился на пол и завертелся волчком. Изо рта пошла желтая пена. Он жалобно скулил.
Внимательно следили за ним Мамамзе и Тохаисдзе.
Пес царапал пол когтями передних лап, затем стал сучить задними ногами, весь затрясся, взвизгнул еще раз, вытянул шею и побелевшими зрачками уставился на Мамамзе. И наконец покорился смерти.
– Веришь теперь, эристав эриставов, что вера их выдумана попами для обмана женщин и малых ребят?
– А‑а‑а! – громко застонал Мамамзе, ударив себя по лбу руками. Сгорбившись, он опустился на стул.
Тохаисдзе унес из комнаты труп собаки, Декоре он вернулся.
Мамамзе поднял голову.
– Ты прав, Шавлег, совершенно прав. В этот крест никто не верит, кроме выжившего из ума католикоса Мелхиседека… И, возможно, еще…
Некоторое время оба молчали. Мамамзе нарушил молчание;
– Нет, сам Георгий тоже не верит… Во время битвы у Басиани кесарь просил его о мире. Георгий скрепил мир на веки веков грамотой, но, не доверяя коварному Василию, направил туда войско. Он походом прошел весь Басиани, разорил его и обратил в бегство греческое войско.
Кесарь Василий был застигнут врасплох вероломством Георгия. Он повелел прикрепить мирный договор к острию копья и, подняв его высоко над головой, воскликнул: «Воззри, господи, на грамоту сию и на дела, содеянные ими!» Потом воткнул в землю перед собой чудотворный крест и воззвал к нему: «Если ты предашь меня в руки врага, да не поклонюсь я тебе вовеки».
…А затем наши азнауры передрались из‑за первенства, и мы отступили. По пути сожгли Олтиси. Мы не успели еще выступить из города, как царю доложили, что горит божий храм. Георгий лишь окинул взглядом объятый пламенем храм и, повелев Звиаду потушить пожар, тронул коня…
…Я скакал с ним стремя в стремя. Он наклонился ко мне и сказал: «О, кто ведает, что хранится в том храме и существует ли бог?» И в последний раз обернулся на горящий храм.
Мамамзе встал, взял шлем и меч Чиабера, положил их на стол и сказал Тохаисдзе:
– Клянись, Шавлег, мстить вместе со мною за кровь Чиабера. Ты молочный брат Чиаберу и вкушал с ним пицверцхли.
– Я поклялся еще над его могилой… Не надо нам ни креста Христова, ни царя Георгия, ни спасалара Звиада, ни католикоса Мелхиседека. Мцхета и Уплисцихе – очаги лицемерия и двоедушия так же, как и Византион. Греки хотят принудить нас отречься от наших капищ и молиться в их церквах. Они разорили молельни наших предков, всунули нам в руки свои иконы и кресты. Стоит лишь перестать молиться их богу и заговорить о наших
богах, как они начинают бранить нас еретиками, язычниками и соглядатаями.
…Вот почему Колонкелидзе и я – мы хотели свергнуть царя Георгия и посадить на престол Чиабера. Мы заняли бы тогда Мцхету, осадили Уплисцихе, взяли бы крепости Тмогви и Фанаскерти. Царицу мы заточили бы в монастырь Бедиа, помирились бы с эмиром в Тбилиси, восстановили бы Армази и Зедазени, католикоса Мелхи‑седека и всех черноризых лазутчиков принесли бы в жертву над могилой Картлоса. Но ты в это время оказался в плену в Мцхете. Не одобрял я твоей поездки в Мцхету на Новый год…
– Горе нам! – повторял Мамамзе и бил себя рукой по голове.‑Ах, если бы вы осуществили свои намерения, царь Георгий обезглавил бы меня. Если бы не схватка с проклятым медведем, я сумел бы сбежать с охоты.
– Георгий – враг Византии, но он не всегда тверд, колеблется между католикосом и Фарсманом Персом. Некоторые думают, что Георгий заботился о судьбе икон, поверженных Колонкелидзе. Нет, не это, а возможность женитьбы Чиабера на Шорене бесила его. Три года назад он впервые увидел Шорену на престольном празднике в Мцхете. Он забыл свой сан, отстал от царицы и католикоса со свитой и как мальчишка бегал за нею и Чиабером. Когда мы собирались уезжать, он бросился к Шорене, подсадил ее на коня и, скрываясь за конем, приподнял подол платья и поцеловал ей ногу. Чиабер не видел этого, так как в это время тоже садился на коня. На похоронах Чиабера я следил за царем. Он только и глядел, что на скорбную Шорену. А на сороковой день приехал на поминки, чтобы снова увидеть ее.
Эристав Мамамзе встал и взял в руки меч Чиабера. Он вонзил его острием в стол, покрытый ковром, и обратился к Тохаисдзе:
– Клянись мне, Шавлег, отныне жить для того только, чтобы мстить Георгию за кровь Чиабера.
– Клянусь святыней моих предков отрубить, как змее, голову Георгию, – произнес Шавлег Тохаисдзе и поднял вверх свою косматую черную десницу.
Мамамзе вспомнил свой сон.
На другой же день он послал Шавлега Тохаисдзе к Талагве Колонкелидзе сообщить ему подробно обо всем. Условились, что Колонкелидзе спустится в долину Араг‑вы и они соединенными силами осадят Уплисцихе и Мцхету. В тот же день Мамамзе вывел.Бордохан из темной землянки, снял с себя траур и сказал жене, что выдает дочь Кату замуж за Шавлега Тохаисдзе.
Взволновалась Бордохан, вспомнила она про желание царя, переданное ей Мелхиседеком, – выдать Кату за Таричисдзе – и осмелилась возразить мужу:
– А что же скажет царь?
– Я сам буду держать ответ перед ним.
XV
В лунную сентябрьскую ночь из бойницы крепости Мухнари дозорный заметил всадника, беспощадно гнавшего коня по направлению к Мцхете.
Дозорный поднялся на вышку и тихо свистнул. Три тени с копьями в руках выступили из ворот крепости навстречу всаднику.
Неизвестный на взмыленном латном коне потребовал свидания с начальником крепости. Его ввели в помещение; он поразил всех своим видом: в монашеской одежде, облепленный репьями – репьи были у него даже на шапке, в волосах, усах и бороде, – он походил на лешего.
Он хотел говорить наедине с начальником крепости. Когда начальник удалил караульную охрану, неизвестный снял папаху, и на голове его блеснул шлем. Он обнажил голову, вытер пот со лба. Под его монашеской рясой поблескивал панцирь.
Начальник крепости удивился монаху в рыцарских латах. Неизвестный, требовал, чтобы его немедленно провели в город и сегодня же допустили к Звиаду‑спасалару.
Звиад поздно вернулся из Уплисцихе. Но его разбудили, так как монах отказывался говорить с другими.
Это был лазутчик спасалара, настоятель Цхракарско‑го монастыря Серапион.
– Талагва Колонкелидзе вновь повел дружины ди‑дойцев и галгайцев на Пхови, – сообщил он, – сжег иконы и кресты, разрушил церкви, а священников и монахов кого повесил на колокольнях, кого сбросил со скал. Ночью он поджег храм в Цхракари.
Серапион по веревочной лестнице спустился с утеса и бежал лесом под покровом ночи. В Херки ему дали коня, и вот он прискакал в Мцхету. С большой дружиной собирается Колонкелидзе спуститься в Арагвское ущелье. Силы кветарского эристава в этом году вдвое превосходят прошлогодние.
Лазутчик не мог ничего сообщить о намерениях Ма‑мамзе. Знал он лишь о том, что Мамамзе выдает свою дочь Кату за Тохаисдзе.
Георгий со своим двором находился в Уплисцихе, и поэтому Звиад на другой же день направился туда. Царь созвал совет старейшин.
Во все эриставства были разосланы гонцы и скороходы. К девятому октября должны быть стянуты готовые к походу войска.
До глубокой ночи заседал совет. Было решено, что Звиад‑спасалар немедленно выступит на Пхови, а через шесть дней сам царь поведет остальные войска. Звиаду было предписано выслать передовой отряд, который, обойдя Кветари с севера, закроет ворота в ущельях пховских гор и дойдет до крепости Торгами. Ему же было приказано по возможности избегать кровопролития, от крепостей брать заложников, не разрешать грабить население, добычу брать только доспехами и оружием, отпускать на волю брошенных в тюрьмы священнослужителей и монахов. Войско Звиада должно следовать за передовым отрядом и не начинать осады Кветарской крепости до прибытия царя. Царь знал, что Звиад‑спасалар не пощадит всей дружины, а возьмет неприступную Кветарскую крепость.
Георгий учитывал и то, что если не выманить Колонкелидзе из крепости, то он запрется в ней, и тогда зимой в горах войска без провианта не смогут вести длительную, до весны, осаду крепости.
Звиад был доволен, что предположения, высказанные им царю и Мелхиседеку, сбылись – «нет, никогда не выпрямить собачьего хвоста». Он предложил немедленно по вступлении в Пхови разрушить несколько крепостей, сжечь села, повесить старейшин, нагнать на жителей
страх и только, после этого взять у запуганного населения заложников. И если Колонкелидзе выйдет ему навстречу, Звиад легко мог запереть его в каком‑нибудь ущелье и уморить голодом всех до одного мятежников.
Царь Георгий, трое зриставов и Мелхиседек не одобрили плана Звиада. Не, стоило обострять отношения с населением – ожесточившись, народ будет защищать Колонкелидзе.
Девятого октября к Уплисцихе были стянуты царские войска, дружины из Тао и Кларджети, ратники из Самцхе и Нижней Картли. «И поднял царь знамя, победоносно носимое Вахтангрм Горгасалом, и передал его Звиаду‑спасалару. Он проверил готовность войск к битвам и добротность их коней». (Из летописи «Жизнь Грузии»)
На следующий день до рассвета войска выступили из Уплисцихе и двинулись от Мцхеты вверх по Арагве к Гудамакари.
Замок Корсатевела остался слева. У крепости Ларгвиси Звиад разделил войско на две части; начальником передового отряда, направляемого к северу, назначил Кахая – военачальника самцхийских дружин.
Кахай шел справа от Цроли с целью занять перевалы пховских гор. Дружины Звиада должны были обогнуть крепость Очани. Если начальник крепости даст заложников, Звиад легко нагонит дружины Кахая, и тогда они, соединившись, пойдут дальше вместе до крепости Торгвай и, таким образом, сумеют отрезать от Пхови дидойцев.
XVI
Ласково грело осеннее солнце. Кудахтанье куропаток раздавалось на горных склонах. Стаями шли птицы вверх по склонам, шуршали в кустах полыни. Заберется стая куропаток на холм и застынет в ожидании, но закричит вожак – и взлетает вся стая, за ней другая, третья, и по всему глубокому ущелью разносится непрерывное кудахтанье.
По узенькой тропинке едет верхом юноша. Его стройную фигуру облегает пховская одежда, на голове – пховская шапка, за спиной висит щит, на левой руке сокол, более двадцати перепелов нанизаны головками на ремешок у его пояса.
Лошадь вяло мотает головой. Устало трусит по тропинке. Сокол водит хищными глазами по сторонам, прислушивается к кудахтанью куропаток.
Беззаботно напевает юноша, подымаясь в гору:
Харало, Хариаралуу,
Харало, Хариаралуу…
Нет, не смирить до конца
Волка, орла, храбреца…
Харало, Хариаралуу…
За ущельем по тропинке, идущей в гору, едет верхом по самому краю скалы женщина в иховском платье. Она резко осаживает лошадь.
– Константин! Хау! Константин! – кричит женщина.
Прикрывая глаза ладонью, она оглядывает плоскогорье, раскинувшееся на западе, снова поворачивается к ущелью и зовет во весь голос:
– Константин! Хау! Константи‑и‑ин!…
Харало, Хариаралуу,
Волк не оставит в покое овец.
И всегда удал храбрец.
Харало, Хариаралуу…
Юноша пел, неторопливо поднимаясь по тропинке. Шумела река на дне ущелья, кричали куропатки, а юноша все напевал:
Харало, Хариаралуу,
Удаль проявит храбрец.
Будет орел наповал
Бить свои жертвы меж скал.
Испугавшись крика женщины, стая куропаток метнулась под гору и, озабоченно клохча, исчезла с гребня горы.
Вороны с карканьем поднялись с развалин ближней молельни и закружились в воздухе, покрывая чернильными пятнами небо.
Юноша перестал петь и прислушался к зову женщины.
– Торопись, гони лошадь! – кричала она и махала ему рукой.
Юноша погнал лошадь, но на руке у него сидел сокол, и он не мог пуститься вскачь. Женщина стала звать его еще настойчивее, и он пришпорил лошадь, придерживая правой рукой сокола.
Женщина подъехала к самому краю утеса и стала наверху, над головой едущего по подъему юноши.
– Гони лошадь, сообщи в крепость Очани, что идет царское войско. Потом скачи на Кветари и извести эри‑става, чтобы поспешил на помощь Очани! – прокричала она.
Юноша подъехал к ней, передал ей сокола, ласково погладил его от шеи до хвоста, поправил ему перья, показал, как усадить его на левую руку, Снял с пояса ремешок с перепелками и передал женщине.
Сокол нахохлился, и метнул взгляд своих янтарных глаз на нового хозяина.
– Мне, сынок, не поспеть за тобой, кувшины у меня побьются в хурджине. Поезжай напрямик, через Воронью балку.
Юноша приподнялся в седле, встал на круп лошади. По той стороне ущелья, вдоль гребня, двигалось войско. Шлемы сверкали на солнце. Он бросился в седло и погнал лошадь.
Женщина сняла с головы платок, осторожно завернула в него сокола, оставив открытой лишь его голову, сунула его за пазуху, ремень с дичью подвязала к поясу и тронула загнанную клячу.
XVII
Как только показалась крепость Очани, Звиад снова разделил свое войско на два отряда; предводителем одного он поставил Фанаскертели,азнаура из Тао, командование другим отрядом взял на себя. Фанаскертели должен был обойти крепость с севера, со стороны священной рощи.
Звиад знал заранее, что пховцы никогда по собственной воле не вступят в священную рощу. Он с войском двинулся по ущелью и, поравнявшись с Очанской крепостью, начал быстро подниматься вверх.
Если им дадут заложников, они пойдут дальше, если же нет, они клещами зажмут врага. С севера к Очанской крепости подступали холмы, с запада и востока – неприступные скалы, с юга – чуть покатое плоскогорье, которое замыкалось руслом высохшей горной речки. Вдоль русла рос редкий лес, местами встречались заросли шиповника и колючего кустарника.
Ущелье было столь глубоко, что всадник легко мог в нем скрыться. Ратники, поднимаясь вверх по ущелью к плоскогорью, могли ехать лишь тропинками, протоптанными скотом.
Звиад неоднократно бился с сарацинами и по опыту знал, что если в тылу конницы, атакующей врага, находится овраг, то это удерживает ее от отступления. Сарацины даже искусственно рыли такие овраги. На этот раз сама природа помогала полководцу.
Звиад приказал каждому второму всаднику оставить коня в овраге и пешим следовать за конным товарищем– одним с копьями, другим с арканами и третьим с пиками.
Спасалар учитывал преимущество горцев, он знал, что пховцы и дидойцы сидели на крепконогих горских конях. У него было правило: при сражении с конницей поражать прежде всего коней врага копьями или ловить их арканами.
Раньше чем Константин успел доскакать до Очани, начальник: Очанской "Крепости узнал уже от дозорных о приближении войска спасалара. Едва дозорные заметили вступивших в ущелье врагов, как в Очани ударили в набат. На террасах башен развели костры. Дружина выступила навстречу врагу.
С севера через священную рощу крались ратники Фанаскертели. Войско Звиада не могло остаться незамеченным в редком вязовом лесу.
В одно мгновение плоскогорье заполнилось пховскими и дидойскими всадниками. Дидойцы первыми встретили грудью вражеских всадников. Они перебили коней у передового отряда. Вязовый лес и заросли кустарников мешали развернуться битве – ратники Звиада не могли пустить в ход мечей.
Узкое ущелье заполнилось воинами Звиада. На взгорье вели только немногие тропинки, и всадники наскакивали друг на друга. Дидойцы встречали их на подъемах и беспощадно били людей и коней. Пронзенные стрелами и копьями, падали всадники, скатываясь в ущелье. Напуганные кони становились на дыбы и с ржанием бросались с утесов. Откуда‑то налетело воронье, заполнило все ущелье и с зловещим карканьем расселось по деревьям. Ржали кони без всадников, стонали раненые, дико кричали пховцы и дидойцы.
Под спасаларом ранили коня. Едущий позади его оруженосец очутился рядом с полководцем. Он копьем ударил дидоиского стрелка и сбросил его с уступа.
Дрогнул левый фланг идущей в гору джавахетской дружины, всадники повернули коней к ущелью. Тогда разгневался Звиад‑спасалар, «крикнул ратникам, затрубили царские дружины и ринулись, яко звери, вперед».
Дружины из Самцхе пешком прошли подъем, поднялись на плоскогорье и снова сели на коней. Джавахетцы обнажили сабли и. атаковали врага. Пховцев и дидойцев погибло без числа, полегли они рядами вокруг крепости Очани.
Вновь затрубили трубы царского войска. Правый фланг ринулся вперед и занял высоту, ведущую к крепости.
Пховцами командовал хевисбери Гудушаури. Он стоял на одном из холмов, когда ему сообщили, что ратники Фанаскертели идут священной рощей.
Зная, что пховцы не вступят в священную рощу, он направил туда большой отряд дидойцев. Ратники Фанаскертели не прибегали ни к пикам, ни к копьям. Выйдя из лесу, они мгновенно бросились с саблями на вражьих всадников, встретивших их на просеке.
Дидойцы были поражены, увидев, что их сабли ломались, как ледяные сосульки, от харалужных мечей дружины Фанаскертели. Гудушаури хотел было идти со своей дружиной на помощь дидойцам, но те дрогнули и повернули вспять своих коней. Дружина Фанаскертели направилась прямо к первой башне крепости.
Гудушаури понял, что, если он будет медлить, войска Звиада окажутся у него в тылу, и потому, обна‑жив саблю, с пятьюстами всадниками ринулся прямо на войско Звиада. Отряд из Тао вступил в бой с хевисбери. Тогда Звиад‑спасалар пришпорил своего громадного жеребца и бросил его грудью прямо на малорослого черкесского коня хевисбери. Но Гудушаури уклонился и замахнулся саблей на спасалара. Звиад мечом отбил удар его сабли, и в руках хевисбери остался лишь ее черенок. Не успели подать хевисбери новую саблю, как Звиад рассек его по пояс вместе со всеми доспехами.
Ринулся на спасалара сын хевисбери Торгвай, но его горячий конь изменил ему. Торгвай промахнулся и лишь, отсек ухо у жеребца Звиада.
Пховцы, увидав, что мечи царских ратников рассекают кость и железо, повернули вспять и ускакали. Царские войска выбили ворота крепости. Начальник крепости попросил перемирия. Он обещал Звиаду заложников. В ту же ночь обезглавили начальника крепости и труп его повесили на крепостной башне. Звиад взял добычу – доспехи и оружие – и разрушил крепость Очани. С рассветом двинулся он дальше вдоль ущелья, на Кветари, не встречая сопротивления. По пути его встречали пховцы хлебом‑солью, а хевисбери являлись с веревкой покаяния на шее и просили мира.
Разъяренный спасалар приказал вешать их на колокольнях на тех же веревках, которые надевали они на себя в знак покорности. По пути он брал пленных и добычу– доспехи и оружие‑и принимал заложников от хевистави.
Казалось, что войска Звиада шли к Кветарскому замку. Он нарочно не сходил с дороги, ведущей прямо на Кветари, чтобы нагнать страх на эристава.
От Константина Арсакидзе Колонкелидзе узнал о вступлении царского войска в Пхови. За три дня до этого Мамамзе и Тохаисдзе известили его, что царь и Звиад идут на него с войском. Эристав хотел встретить Звиада в Гудамакари. Мамамзе и Тохаисдзе заявили, что присоединятся к повстанцам лишь в том случае, если Колонкелидзе успеет вступить в Арагвское ущелье.
А теперь, когда спасалар опередил Колонкелидзе, они отказались поддерживать мятежников, ибо знали: Звиад сровняет с землей замок Корсатевела, следуя мимо него со своим войском.
Колонкелидзе предполагал, что войска Звиада подойдут к Кветари уже обессиленные упорными схватками с дружинами хевистави и хевисбери и сопротивлением крепостей, стороживших ворота в ущелье. Тогда он выступит из замка и даст решительный бой у его подступов.
Если успех будет на стороне врага, он снова запрется в Кветарском замке. Зима станет его союзницей, и царские войска, оставшиеся без продовольствия, не смогут продержаться под стенами крепости до весны.
Но падение Очанской крепости, поражение дидойцев, появление передового отряда Кахая, закрывшего доступ в горы, и, наконец, то, что мечи врага режут кость и железо, – все это нагнало ужас на Колонкелидзе. Он собрался было уже выслать к Звиаду заложников, но в это время из Уплисцихе прибыли к нему скороходы и известили, что царь со свитой и большой ратью направляется к Кветари. Сообщали и то, что царь требует выдачи заложников и заключения мира для того, чтобы затем сообща пойти против кахетинского хорепископа.
Талагва Колонкелидзе знал, что «бесстрашен Георгий, словно дух бестелесный», в борьбе с внешними врагами, но избегает кровопролития в эриставствах.
Вот почему Колонкелидзе предполагал, что если Звиад покорил Пхови, обратил в бегство дидойцев, то царь не захочет продолжать кровопролитие и помирится с ним.
Ведь простил же он однажды мятеж обоим эриста‑вам и покарал их лишь животворящим крестом.
XVIII
Совсем другим путем шло войско Георгия. Он переночевал в крепости Ларгвиси и утром подошел к замку Корсатевела. Мамамзе и Тохаисдзе вышли ему навстречу с большой свитой.
Мамамзе отечески обнял Георгия и, по обычаю, приложился к его правому плечу. Бордохан попросила царя переночевать в замке. Он любезно отклонил ее просьбу и пообещал остановиться у них на обратном пути из Пхови.
– Дочь выдаете замуж, государыня Бордохан? Мне передавали, что скоро свадьба,‑хитро улыбнувшись, процедил сквозь зубы Георгий.
Бордохан смутилась и отказалась наотрез:
– Государь мой, рано девочке замуж, всего лишь двенадцать лет моей Кате.
После завтрака Георгий с войском Двинулся дальше. Перепуганное население бежало в неприступные
горы. В опустевших селах оставались лишь старики, больные и собаки.
На колокольнях продолжали висеть хевисбери. Церкви были опустошены, священники и монахи, оставшиеся в живых после мятежа, бежали в Мцхету.
У входа в ущелье валялись трупы царских лазутчиков. Беркуты клевали их обезображенные тела, наполовину уже съеденные хищниками.
Скороход, посланный Звиадом, нагнал царя у Гоимзваре. Спасалар извещал, что Колонкелидзе выдал заложников, что дидойские и галгайские мятежники оттеснены за пховские горы, что ратники Кахая обложили крепость Торгвай и что в Цхракари он будет ждать распоряжений царя.
Георгий послал скорохода Ушишараисдзе передать Звиаду, что, когда он получит царский приказ: «Иди на Панкиси», – это будет означать, что царь его ждет в Кветарском замке, куда Звиад должен поспешить во главе своей дружины.
Когда царские войска миновали Гоимзваре, Георгий приказал выслать вперед знаменосца. Двенадцать латных всадников сопровождали знамя. За царем ехали триста стрелков. Свыше двух тысяч ратников следовали,за его свитой, но они еще не успели вступить в Гоимзваре. Дробная дорога шла под гору и терялась в глубине ущелья. Начались густые каштановые леса, дорогу то и дело перебегали лисицы.
Георгий заметил, что из глубины ущелья выехали всадники в латах и, поравнявшись с знаменосцем, быстро спешились и приветствовали его; затем они вновь сели на коней и направились к свите Георгия.
Царь узнал Колонкелидзе. Горная тропа была так узка, что не видно было, сколько ратников сопровождает эристава.
На расстоянии полета стрелы Колонкелидзе и его свита вновь спешились и с большой почтительностью приветствовали Георгия и его свиту.
Когда Колонкелидзе со склоненной головой подошел к царю и приложился к его руке, тот нехотя улыбнулся. Колонкелидзе стал смелее, заметив рядом с царем Мамамзе и начальника его замка Тохаисдзе. Он обвел взглядом свиту царя и пожалел, что выехал навстречу Георгию с такой небольшой свитой, – ему показалось, что царя сопровождают всего лишь триста всадников. Каштановый лес мог служить хорошим прикрытием, чтоб устроить засаду против царской дружины.
Дорога пошла в гору. За это время их догнали передовые отряды царских войск. Тут Колонкелидзе стало не по себе. Сколько же тысяч ратников идут за царем?
Беседа с царем не внушала тревоги. Был тихий солнечный вечер. Дружное фырканье коней, однотонный шум горной реки, синева высоких гор, подпирающих небо, – все это располагало к мирной беседе. Георгий, Колонкелидзе, Мамамзе и их сви‑та вели такой непринужденный разговор, словно они забыли, что сошлись в этом ущелье для того, чтобы сразиться друг с другом.
Колонкелидзе был приятным собеседником. Невысокого роста, худой, но мужественный с виду, с легкой проседью в бороде, он выглядел моложавым; юношески светились его медовые глаза.
Царь несколько раз окинул его взглядом. Он припомнил вечер престольного праздника в Мцхете, когда Колонкелидзе соревновался с Шореной в верховой езде – они больше походили на брата с сестрой, чем на отца и дочь.
Падали каштаны с ветвей, нависших над дорогой, где‑то в горах трубил самец‑олень. Белки метались по сучьям высоких пихт.
Царь умышленно пришпорил коня. Колонкелидзе последовал за ним, и, когда они опередили свиту, эристав осторожно завел беседу о «печальном недоразумении»; он все сваливал на «чернь» – дидойцев и галгайцев – и, говоря это, не сводил с царя ласковых глаз.
С великой благодарностью говорил он о спасаларе, о том, как тот прогнал эту «чернь» за пховские горы, и тут же, как бы мимоходом, пожаловался, что хотя спасалар и взял заложников, забрал добычу доспехами и оружием, но все же повесил хевисбери.
Георгий молча посмотрел еще раз на него, потом остановил лошадь, подозвал скорохода и велел срочно передать Звиаду отныне не трогать хевисбери, немедленно покинуть Цхракари и ждать его в Панкиси.
Упоминание о Панкиси еще больше утвердило эриста‑ва в надежде, что царь через Панкиси хочет идти войной на кахетинского хорепископа.
Утешало Колонкелидзе еще одно обстоятельство: он знал, что царь влюблен в Шорену. Знал он и о том, что царь не ладил с царицей. Вспомнил о том, что рассказывала ему Гурандухт: прислужницы видели, как на поминках Чиабера царь тайком посматривал на Шорену.
Рассказ Тохаисдзе совпадал с его мыслями. Георгий заставил Фарсмана отравить крест, чтобы убить Чиабера. А затем разведется с царицей и женится на Шорене.
В эту минуту Колонкелидзе твердо поверил, что царь приехал к нему, чтобы сватать Шорену. А если все это правда, то приезд Мамамзе и Тохаисдзе мог ему только помешать.
Если Георгий в самом деле разведется с царицей и женится на Шорене, Колонкелидзе готов помочь ему в борьбе с кахетинским хорепископом. Родство с царем открывало честолюбивому эриставу новые возможности. Все это казалось ему естественным и понятным, и он со спокойным сердцем ехал впереди гостей.
Колонкелидзе послал скорохода в Кветарский замок с приказом приготовиться к встрече царя и его свиты. Навстречу гостям вышли начальник крепости, семь хевистави и тринадцать хевисбери. Супруга эристава Гурандухт и дочь Шорена с приближенными и слугами встретили гостей у ворот замка.
Двести пятьдесят волов, семь оленей и свыше трехсот овец закололи в тот вечер в замке Колонкелидзе.
До начала пиршества царь и кветарский эристав некоторое время беседовали наедине, после чего совещались в присутствии пяти таоских азнауров, начальника крепости и трех хевистави.
Решили, что царь и эристав Колонкелидзе на следующий же день выступят на Панкиси и оттуда пойдут осаждать кахетинские крепости.
Царь надел кветарскому эриставу на большой палец кольцо с рубином. Он подарил ему серьги, византийский пояс, шлем и кольчугу, трех латных коней, знамя и копье. Обещал мир, на веки веков нерушимый, и полную неприкосновенность Кветарского эриставства.
Колонкелидзе пригласил царя взглянуть на стадо оленей, которое он держал в загоне во дворе замка.
– Мы их режем во время осады крепости, а в мирное время размножаем, – весело рассказывал хозяин гостю.
Сверкающими глазами смотрел царь на прекрасных животных. Самки и самцы, вытянув шеи, закинули головы, чтобы посмотреть на пришедших; над стадом заколыхался целый лес рогов. Оленята, сохранившие еще природную пугливость, робко прятались меж ног покорных матерей. Лишь одна, самая красивая самка львиного цвета, стояла в стороне под рябиной, гордо закинув голову. Георгий приблизился к ней. Не трогаясь с места, она взглянула на него своими прекрасными агатовыми глазами.
Георгий протянул ладонь.
– Тпучи, тпучи, – позвал он.
Олениха подошла ближе, посмотрела на протянутую руку и лизнула ее своим шершавым языком.
– Это любимица Шорены, Небиера, она сирота. Шорена сама выкормила ее, – рассказывал Колонкелидзе.
Георгий перевел взор на рослого красивого оленя.
– Семьдесят дойных самок у меня. Двенадцать пар завтра же пошлю тебе в Мцхету, – сказал эристав царю.
Никогда не завидовал Георгий чужому добру и не желал ничего чужого, но никогда еще ему так сильно не хотелось иметь это стадо оленей т стадо оленей и Шорену…
«Шорена не будет принадлежать другому. Чиабера нет больше в живых. А оленье‑стадо? Оленье стадо… Посмотрим, что произойдет сегодня ночью…»
Царь в упор глянул в медовые глаза Колонкелидзе. Ни тени хитрости не уловил он в них. По‑видимому, и в самом деле эристав хочет послать в Мцхету двенадцать пар оленей.
Приступили к ужину. Слуги внесли шелковые фитили, масло и зажгли светильники. Георгием овладело беспокойство, ему хотелось, чтобы Звиад подоспел до начала пиршества.
Что, если скорохода Ушишараисдзе перехватил в пути какой‑нибудь хевисбери?
Ушишараисдзе был испытан в боях. Он не выдаст тайны, даже если его вздернут, на дыбу, но планы Георгия и Звиада могут не осуществиться.
«Если Ушишараисдзе не доберется до Цхракари или если Звиад примет всерьез условный приказ и пойдет с войсками на Панкиси, что тогда? Если же гонец благополучно добрался до Цхракари, то почему опаздывает Звиад?»
Георгий не здает, что готовит ему и его свите этот хитрый эристав. Ведь он может отравить вино или оленину. Беспокоился он еще и потому, что не хотел вкушать хлеба‑соли в доме врага. Когда выпили за здоровье Георгия, Шорена подала царю турий рог с вином для ответного тоста. Еще больше понравилась царю дочь эристава. Созрела Шорена, но зрелость форм не портила ее девичью стройность. Легкая бледность еще покрывала ее щеки.
Она стала немного выше ростом, полнота груди и бедер напоминала ту округлость, какая бывает к концу сбора винограда у перепелки, этой мелкокостной и пухлой птички.
Георгий украдкою глядел на сидевшую рядом с ним девушку и соколиным мужским взглядом видел, что скорбная молодая невеста дошла до той грани, когда женская природа преодолевает скорбь и даже траурным одеянием "кокетливо подчеркивает свою красоту, Впрочем, траур Шорена уже сменила на бледно‑желтое платье из иранского шелка.
Еще раз взглянул он на Шорену, Невозможно было совместить какое‑либо вероломство со взглядом ее прекрасных невинных синих глаз. Он поймал в них лишь ту же природную пугливость, которую видел в глазах оленей. Принял рог и взглянул на ее руки, белые, как сердцевина миндаля.
«Из таких рук сладко выпить даже отраву», – подумал он и опорожнил рог. И вспомнил вдруг, как Чиабер в замке Корсатевела отравил царя аланов.
Внезапный страх обуял Георгия. Но он быстро овладел собой. Радость охватила его от ощущения собственного тела, от возможности двигаться. Ему захотелось слышать свой голос.
– Талагва показал мне твою олениху Небиеру, – об ратился он к Шорене.
Шорене было приятно, что ее олениха понравилась царю. Удивилась она, что он запомнил кличку. Хотела что‑то ответить, но звук застрял у нее в горле, и сна стыдливо потупилась.
Царь давно не слышал ее голоса и снова заговорил, с ней:
– Талагва сказал, что твоя олениха сирота. Где же ее мать?
– Мать сбежала в этом году осенью, в трубную пору. Самка легче самца переносит плен, особенно после того, как отелится… Но мать Небиеры не была похожа на других оленей. Дидоец привел ее к отцу три года назад. Мы старались приручить ее и не могли. Я кормила ее из своих рук, давала ей соль, но она все стремилась в лес. Они невыносимо трубят осенью – я не сплю тогда все ночи. Мать Небиеры трубила днем и ночью. Она не прикасалась к пище, а под конец даже и пить перестала. Мы боялись, как бы она не умерла от горя. Отец приказал охотникам взять ее на привязи в лес и дать ей испить из соленого родника. Увидев родные горы, она издала душераздирающий крик. Приникла к источнику и, утолив жажду, еще раз протрубила, навострила уши и бросилась с утеса.
– А как же охотники? ‑спросил Георгий.
– Один успел отпустить веревку, другой же, дидоец, свалился за ней в пропасть.
– Вот как тяжело терять свободу, – сказал Георгий и посмотрел прямо в глаза девушке.
– А ты охотишься? – спросил он снова.
– Да, конечно.
– На кого?
– На серну, козулю.
– Оленя когда‑нибудь убивала?
– Оленя пока еще нет…
– Одна ходишь в горы?
– Нет, с отцом, а когда он занят, – с Арсакидзе.
– А кто такой Арсакидзе?
– Мой молочный брат. От вина порозовели щеки царя. Утомленный верховой ездой, он с аппетитом ел оленье вымя (он любил шашлык из оленьего вымени). Шорена вся сияла, Георгий испытывал величайшее счастье от ее близости. В этот миг ему хотелось быть простым азнауром, и он предпочел бы, чтобы скорохода Ушишараисдзе в самом деле перехватил какой‑нибудь хевистави и чтобы Звиад с войском ушел в Панкиси.
В эту минуту вошел скороход Ушишараисдзе. Низко склонившись, он приблизился к царю и доложил: «Сейчас прибудет Звиад».
Царь вспыхнул, но вмиг овладел собою.
Колонкелидзе сидел в конце стола. Упоминание о Звиаде неприятно поразило его. Он удивился: ведь Звиад должен был идти на Панкиси.
В залу вошел Звиад в сопровождении тридцати копьеносцев. Колонкелидзе был ошеломлен. Звиад обязан перед царем предстать с мечом, но не слыхано, чтобы в палату, где находился царь, входили вооруженные воины.
Дальше произошло нечто неожиданное.
Латники стали в дверях, а Звиад направился прямо к хозяину замка и, не приветствуя его, твердым голосом объявил:
– Именем царя царей Георгия приказываю тебе сдать мне ключи от крепости.
Георгий опустил голову.
Колонкелидзе взглянул на сидящего против него царя, побледнел сначала, затем покраснел, хотел встать, но косматая рука Звиада сдавила его плечо с такой силой, что Колонкелидзе не мог даже пошевельнуться.
Безоружные пховские витязи повскакали и бросились к дверям, но воины Звиада преградили им путь.
Шорена громко вскрикнула и бросилась к царю, который поднялся с места.
– Помилуй отца, прости его ради меня.
Но, не видя ни малейшего сочувствия на нахмуренном лице царя, она с рыданием бросилась к его ногам. Царь наклонился, поднял ее, как ребенка, и, уже бесчувственную, уложил на тахту, покрытую подушками. Он повернулся и хотел выйти из залы. К нему кинулась Гурандухт и обняла его колени.
– Не губи семью мою. Прости в последний раз Талагву! – умоляла она. – Я и мой несчастный супруг, моя единственная дочь будем вечными твоими слугами.
Она целовала полы его одежды.
Царь помог встать супруге эристава. Мягко отстранил ее и сухо сказал:
– На войне распоряжается спасалар, он не спрашивает меня…
Воины Звиада связали Колонкелидзе, начальника крепости, трех хевистави и семерых хевисбери.
А в это время в коридорах дворца, в главной крепости, на кровлях башен шла рукопашная схватка.
Со стен крепости во двор летели трупы воинов, ревело оленье стадо, трещали ворота и двери, металась отара, стонали раненые, кричали латники, ржали кони.
В коридорах сновали светилыщики, за ними велась настоящая охота – все хотели завладеть светильниками, чтобы отличить своих от чужих.
До утра длилось побоище. Никто не знал, кто будет к утру хозяином Кветарской крепости и ее башен.
Еще не погас на небе Марс, а светилыщики были уже все перебиты, не стало светильщиков и факелов. Воины в темноте жались к стенам, рукопашная схватка прекратилась.
С рассветом в Кветарском замке забили в набат. В войсках, осаждающих крепость, заиграли трубы. Войска Звиада и тысяча царских ратников к полудню овладели всеми четырьмя башнями. Начальника крепости сбросили со стены. Во дворе крепости вбили четыре кола и развели костер. Трое ратников вывели из темницы избитого эристава и привязали его к кольям. Затем появился одноглазый тбилисский палач Сагира Борода его была всклокочена. Лицо – в шрамах от кинжальных ран.
Сагира достал из кармана две железные круглые пластинки, чуть побольше человеческого глаза, надел их на два стержня, положил в пылающий костер и стал спокойно ждать, пока пластинки накалятся докрасна. Затем захватил их щипцами и так же спокойно, приложил к обоим глазам Колонкелидзе, связанного по рукам и иргам.
Удивительное мужество проявил кветарский эристав: он только один раз кашлянул.
Когда высохли обе глазницы, Сагира отнял от них пластинки, дал им остыть. Заботливо почистил, завернул их в тряпки и положил обратно в карман.
Страшно опухло и изменилось лицо Колонкелидзе. Он уже не походил на медовоглазого кветарского эристава. По приказу Звиада, были разрушены все четыре башни. Царь исполнил лишь одну‑единственную просьбу Гурандухт: не тронул главную крепость, чтобы ослепленный Колонкелидзе и его супруга могли окончить в ней свои дни. Шорену решили забрать в плен, чтобы Колонкелидзе, выдав ее замуж, не стал мстить через зятя. Десять прислужниц во главе с Вардисахар должны были, по приказу матери, сопровождать Шорену.
Константина Арсакидзе, молочного брата Шорены, связали по рукам. В плен взяли около трехсот рабов. Вместе с Шореной забрали все ценности из Кветарского замка, а также стадо оленей. Одну дойную олениху оставили Гурандухт.
Не оправдались надежды Тохаисдзе. Он рассчитывал, что Колонкелидзе будет дальновиднее и, заманив царя и Звиада в замок, ослепит их обоих, а затем, объединившись с Мамамзе, разобьет царское войско.
Он упрекал себя за то, что не отравил царя во время завтрака в замке Корсатевела. У него было приготовлено отравленное вино, но решимость изменила ему – он предпочел чужими руками загрести жар.
На крутом подъеме у лошади Мамамзе лопнула подпруга, и он отстал от войска.
Пока меняли подпругу, Тохаисдзе успел шепнуть Мамамзе:
– Пригласи в гости в замок. Корсатевела царя и Звиада.
Затем они оба галопом догнали царскую свиту.
Мамамзе попросил царя и Звиада провести эту ночь у него в замке. Спасалар был сильно утомлен. Он сначала согласился, но не успели они доехать до развалин крепости Очани, как у гостей изменилось настроение, они поблагодарили любезного хозяина и направились прямо в Уплисцихе.
Оленье стадо поместили в Мцхете, в загоне царского дворца. Шорену со свитой заперли в крепость Гарти‑скари. Константину Арсакидзе отвели келью на Санатлойской улице за развалинами древней базилики, где проживал Фарсман Перс.
XIX
Георгию не было еще и пятнадцати лет, когда его возвели на престол. С византийским кесарем Василием он впервые столкнулся еще в юности. Вернувшись невредимым с басианской войны, он послал католикоса к кесарю с предложением мира – «ступил ногой на ковер его», как говорили в тогдашнем Византионе.
Византийский кесарь, так же как и царь Георгий, враждовал с именитыми феодалами. Патриций Ксифе восстал против Василия и вступил в союз с Никифором Кривошеем, сыном Варды Фоки.
Георгий воспользовался этим и повел переговоры с мятежниками. Он обещал им поддержку в борьбе с кесарем.
Никифор и Ксифе поссорились. Ксифе убил Никифора и, помирившись с кесарем, преподнес ему голову врага. А Василий прислал голову изменника царю Георгию. «Не верю, дескать, тебе, клятвопреступнику».
После этого Георгий жестоко поразил кесаря при Олте. Выдающихся стратигов и катепанов оставили византийцы на поле брани и сверх того потеряли несколько тысяч стратиотов. Неисчислимая добыча‑доспехи, фаранги, верблюды, ослы, камнеметы и тараны – досталась грузинским войскам.
Побежденный кесарь бежал.
Комнин, правитель провинции Васпуракан, накануне битвы с сарацинами принял присягу своих соратников в том, что они победят врага или умрут вместе со своим стратигом.
Лазутчики донесли на стратига Комнина, будто он находится в заговоре с Георгием, царем грузин и абхазов, и добивается императорства,
Василий схватил Комнина и ослепил его. Потом он выжег глаза у семи патрициев. Лазутчики сообщили царю Георгию, что кесарь готовится к новой войне, собирается идти сушей и морем, что он спешно строит военные корабли. Увлеченный борьбой с кесарем и желанием вернуть отнятые у Грузии провинции, Георгий забыл о единстве веры с Византией и начал переписку с сарацинским халифом Аль‑Хакимом.
Аль– Хаким взошел на халифский престол одиннадцатилетним мальчиком. Он прославился неслыханной жестокостью и беспощадным истреблением христиан.
Бешеного, неукротимого нрава был халиф Аль‑Хаким. Он го гарцевал с блестящей свитой по заполненным народом площадям, то в ожидании «божественных откровений» бродил по пустынным горам Муккатамы, одержимый мистическими видениями. То его палачи рубили головы десяткам тысяч людей, то он щедро раздавал дары из царской казны. Он ждал, что подданные признают его божественность, и успокоился лишь тогда, когда секта друзов объявила его «богом».
Династия Фатимидов крепла. Возрожденный ислам захлестывал границы Византии. Аль‑Хаким бешено истреблял христиан и иудеев, неистово боролся с «собакой»– кесарем Василием.
В 988 году кесарь послал против него деда Георгия, Давида Куропалата, с войском и затем отправил доместика в Антиохию.
Аль– Хаким объявил «священную войну» против христиан. За этим последовало разрушение иерусалимского храма, сожжение монастырей и церквей на Синайской горе, в Антиохии и Египте.
Католикос Мелхиседек не одобрял союза царя Георгия с сарацинским халифом, так же как и враждебной Византии политики. Мелхиседек внешне подчинялся Георгию, но, считая себя «наместником Христа» в Грузии, он верил нерушимо, что царь повелевает лишь землей, тогда как Христос – повелитель земли, неба и преисподней.
Мелхиседек считал необходимым объединить все грузинские племена под сенью креста и был уверен, что союз с сарацинами только оттолкнет от Георгия симпатии христиан и затруднит обращение язычников, необходимое для достижения внутреннего единства государства.
В тяжелом положении находился христианский мир в это время. Сарацины грозили оплоту христианства – Византийской империи. Правда, они начинали уже ослабевать, но с востока надвигались новые орды мусульман– турки, завоевавшие уже к этому времени Среднюю Азию и грозившие Ирану. Могло пройти короткое время, и на границах Грузии оказался бы новый, неумолимый враг. На юге Грузия должна была прочно держаться за союз с единоверной Византией, иначе ее бы смяли сарацины и турки. Видимо, и для кесаря Василия важна была Грузия, как оплот христианства на Востоке, и, разбив Георгия, он не стал его преследовать. На Западе Василий был менее дальновиден и, разгромив болгарское царство, сам подорвал свое могущество на Балканах, Создав постоянный очаг недовольства. Но Грузию он ценил, поэтому и для Георгия было важно держаться вместе с Византией. Вот почему Мелхиседек напоминал царю о сожжении олтисского храма царскими воинами и объяснял это святотатство царя «душегубительным влиянием» Аль‑Хакима.
Католикос вынудил царя взамен олтисской церкви построить в Самцхе три храма, но один из них был разрушен ударом молнии, а два других землетрясением.
В том же году в день воскресения Христова землетрясением был разрушен храм Светицховели, ранее того разоренный Абуль‑Касимом.
Мелхиседек настаивал, чтобы Георгий в отпущение своих грехов выделил средства на постройку Светицховели. Этот храм должен был символизировать единство Грузии под эгидой христианской церкви. Наконец Мелхиседек добился согласия царя. Главный зодчий Фарс‑ман‑Перс представил три проекта будущего храма.
По проекту Фарсмана, новый Светицховели представлял собой храм‑базилику с одним нефом, фасад которого был перегружен иранскими барельефами: крылатыми конями, собаками, страусами, грифонами. В стенной живописи сказывалось влияние грузинского язычества: быки с закинутыми мордами, задранными хвостами.и тавром на боках. Для отвода глаз меж рогами этих животных было нарисовано изображение креста.
Фризы вокруг купола и над главными вратами были украшены фигурами обнаженных юношей, возбужденно‑пламенных, как Пан, держащих в руках роги, полные вина; наготу этих юношей едва прикрывали виноградные гроздья.
В розетки и орнаменты окон были вплетены контуры спаренных змей. Храм предполагалось расписать фресками, изображающими, царей, первосвященников и ангелов. Все три проекта были почти одинаковы. Мелхиседек отверг их и пригласил греков‑мастеров из Византии.
Георгий заметил, что представленные ими чертежи храма, обозначали полный отказ от всех канонов грузинского зодчества.
Грузинские архитекторы были многим обязаны византийскому искусству. Но они уже создали свое, самобытное искусство, сочетавшее достижения византийских зодчих с национальными грузинскими традициями. Ничего подобного и в помине не было в новом проекте.
Дыханием пустыни веяло от фигур первосвященников, предназначенных украшать собою приделы храма. Страшная угроза всем человеческим страстям сквозила в фресках Страшного суда. Из пролета купола бесстрастно взирал на мир Христос с иссохшим, израненным телом.
Больше всего возмутила Георгия фреска, где кесарь Василий, увенчанный нимбом, передавал ключи святым отцам церкви, направляемым для обращения Востока.
Георгий, скрыл от католикоса свой гнев при виде этой фрески и молча вышел из залы.
Католикос стал подыскивать, других мастеров, но в это время вспыхнул мятеж пховцев.
Чудо, явленное животворящим крестом, смутило царя Георгия и навело его на размышления. На глазах у него Фарсман Перс отравил крест, Чиабер был отравлен этим крестом, но Колонкелидзе почему‑то остался невредим. Что, если в этом случае действовал не яд Фарсмана, а кара самого креста?
Не мог он признаться католикосу в том, что крест был отравлен, и потому не стал расспрашивать, куда именно прикладывались Чиабер и Колонкелидзе.
Смущало его также и еще одно странное обстоятельство: в Мцхетском дворце у царя Георгия находилась серебряная литая икона святого Георгия, принадлежавшая некогда Давиду Куропалату, Икона была прикована цепью к стене в его опочивальне, так как исстари в семье абхазских царей жило предание, что если эту икону не держать на цепи, то она снимется с места и исчезнет. Держали ее на привязи Давид Куропалат в Уплисцихе и Баграт III в Кутаисском дворце.
Еще задолго до пховского мятежа Мелхиседек и царский духовник были озабочены тем обстоятельством, что царь Георгий изо дня в день все более остывал к делам веры. Во всем винили Фарсмана. История с девушкой Фанаскертели окончательно убедила католикоса в необходимости изгнания Фарсмана из дворца. Но для этого следовало раньше укрепить Георгия в делах веры.,
Как раз в день возвращения больного католикоса из Пхови царица уехала в Абхазию, а царь с войском отбыл в Кветарский замок. Темной ночью царский, духовник проник в опочивальню Георгия, сбил замок и снял цепь с иконы святого Георгия. Он украл ее и отнес в Нокорнский монастырь к схимнику Эвдемону. При этом наказал лишь месяц спустя возвестить о том, что икона «сама прибыла» в Нокорнский монастырь.
Царский духовник не ошибся в своих расчетах: вернувшись из Кветари, царь был как громом поражен «бегством» святой иконы из дворца.
Привезли царского духовника. Царь заперся в опочивальне и всю ночь слушал чтение псалмов.
Вскоре католикос поправился. Заметив, что царь снова возревновал к вере, он приказал царскому духовнику читать царю библию, и особенно книгу пророка Даниила, главу четвертую, где говорится о том, как наказал господь Навуходоносора, царя Вавилонского, за разрушение иерусалимского храма.
Затем Мелхиседек сам занялся поучением царя. Он уверял его, что если царь выстроит Светицховели, то господь простит ему святотатство, содеянное им в Олтиси. Все внимание Георгия в то время было поглощено постройкой крепостей. Тмогвская крепость была разрушена землетрясением. Надо было восстановить Клдекари, Кандацихе, Берцихе, крепость Бодоки, крепость Кабери, Колотквири и Ацквери, укрепленный город Одзрахо и Мгелцихе.
Нужно было торопиться с восстановлением крепостей Анакети, Фанаскерти, Болоцихе, Кумурлуси и Тухариси.
Помимо того, Фарсман обязался исправить отбитые у врага камнеметы и тараны и по их образцу построить новые. На все это царю требовалось много средств.
Но Мелхиседек убедил царя, что строительство великолепного храма в столице Грузии будет не в меньшей степени способствовать укреплению мощи страны, чем восстановление крепостей, и царь обещал католикосу выдать средства и рабов для постройки храма.
XX
Тяжело легли кровавые кошмары войн и восстаний на юношеские плечи Георгия.
Известно, у кого не было радостного детства, чью юность отягощали заботы зрелого мужчины, тот всегда грустит об ушедшей молодости. Он легко теряет равновесие и старается наверстать упущенное.
Георгий заболел меланхолией, человеконенавистничество вкралось в его сердце. Рано наскучили ему длинные церемониалы царских приемов и строгий дворцовый этике!. Назойливо жужжали в ушах сначала нудные наставления воспитателя, а затем царицы.Мариам и католикоса Мелхиседека:
– Ты царь и должен…
– Ты царь и обязан…
– Ты царь и помни…
В такие минуты он не хотел быть царем.
Тосковал он и о сыне своем Баграте, отданном,на три года заложником в Византию.
Во время приступов меланхолии Георгий, в сопровождении скорохода Ушишараисдзе и конюха Кохричиедзе, уезжал из Мцхеты за Сапурцле и, бросив коня под каким‑либо дубом на попечение слуг, кружил по полям; оставаясь наедине с природой, он искал успокоения сердцу.
Раза два в году – в октябре, когда призывный крик оленя оглашает окрестности, и в пору перелета журавлей‑Георгий красил бороду хной, надевал льняную одежду и высокие сапоги, брал с собой тех же друзей детства: конюха Габриэля Кохричисдзе, скорохода Вамеха Ушишараисдзе, а также сапожника Китесу Джуисдзе и пекаря Эстате Ломаисдзе– и, назвавшись Глахуной Авшанидзе, на целую неделю исчезал с ними из Мцхеты. Они охотились в лесах Нареквави и в долинах Ара‑гвы.
Ночь, проведенную с пастухами, предпочитал он тогда покою своей опочивальни, наспех зажаренные в лесу шашлыки – оленьему вымени, приготовленному для него дворцовым поваром.
В эти дни Георгий понимал, что мир создан не только для войны.
Густая чаща начиналась в те времена у крепости Гартискари, непроходимые дебри покрывали окрестности Сапурцле и Мисакциери.
По обе стороны Нареквавской балки‑тянулись необозримые болота, богатые дикими гусями и журавлями.
Как только утомленные охотники располагались где‑нибудь под холмом на отдых, Китеса доставал бурдюк с вином, наполнял бычий рог. Георгий пил из него спокойно, и мысль, владеющая им с детства,‑не отравлено ли вино – не приходила ему в голову. В этих лесах не досаждали ему своим наглым лицемерием придворные, не подстерегал убийца и не карабкался на дерево, заметив царя, ни один челобитчик со своей жалобой.
На этот раз они провели три ночи подряд у костра под большим буком. Журавлиный лет еще не начинался, и лишь иногда на рассвете гоготали болотные гуси. Дикие индейки бродили по жнивью, галки призывали запоздавшую в горах зиму.
Охотники встали до зари. Журавлиный крик взбудоражил их сердца. Большая стая журавлей опустилась на прогалину и стала щипать траву. Каждый из охотников подстрелил по три журавля. Солнце стояло еще высоко, когда им захотелось есть.
– Глахуна, сегодня твоя очередь: сбегай, подстрели гуся. Мы с Китесой приготовим вертелы, соберем хворост, а Эстате разведет огонь, – сказал Георгию конюх Габриэль. – Только не уходи далеко, мы будем ждать тебя под этим ясенем.
Георгий подчинился приказу старого охотника. Он пошел по левой стороне болота. Грустные мысли снова овладели им, когда он остался один. Стая гусей поднялась в воздух. Георгий выстрелил и промахнулся. Птицы заманили его в чащу. С гоготом поднимались они над болотом. Галдели утки. Они словно смеялись над незадачливым охотником.
Он хотел повернуть обратно, но раздумал: было неловко возвращаться без добычи. Навстречу шел пастух, весь в грязи. Георгий расспросил его, как прогни дальше.
Он миновал топи, хотел повернуть к условленному дереву, но под самым его носом взлетел журавль чудесной расцветки. Крылья его отливали цветом турача, грудь алела, как цветок гвоздики, а шея была расписана полосами перепелиного цвета.
Георгий выстрелил. Тяжело поднялся журавль, пролетел небольшое расстояние и опустился в трясину. Георгий опять выстрелил. Журавль снова поднялся, но тут же упал. Охотник приблизился, готовясь снова пустить стрелу, но журавль, подпрыгивая на одной ноге, скрылся в зарослях. Затем он снова поднялся и перелетел на этот раз большое расстояние.
Георгий погнался за ним. Это был редкий экземпляр, Не задумываясь, охотник шагал по болоту, раздирая заросли, доходящие ему до пояса. Настороженная птица перелетела на новое место. Наконец Георгию удалось убить журавля. Он подвесил его к ремню и огляделся. Место показалось ему незнакомым. Вокруг простирались необозримые заросли тростника и кустарника..
У него не осталось стрел. Дикие кабаны шныряли мимо, продираясь сквозь чащу. Перед глазами промелькнула перепуганная лань и, перескочив болотный родник, пронеслась мимо Георгия со страшной быстротой. Георгий стоял на холме и следил за ней. Лань бежала в зарослях, закрывавших ее всю. Лишь ушки ее мелькали над морем рогоза. Георгий пошел дальше и набрел на пруд. Там было много пеликанов, гусей и журавлей. С гомоном взлетели дикие птицы и грозовой тучей затуманили небо.
Георгий стал следить за долетом журавлиной стаи и вдруг на одной из остроконечных вершин Кавказского хребта увидел храм, объятый пламенем. Пламя лизало купол церкви.
Царь был потрясен, у него подкосились ноги, на висках выступили холодные капли.
Он протер глаза и снова посмотрел на вершину: взвивается над горой пламя, горит «божий дом», как тогда, в Олтиси…
Он перекрестился и закрыл глаза. Когда он снова взглянул на вершину, ни храма, ни пламени уже не было – осталась скала, на которой догорали закатные лучи. Потом он повернул к югу, но не знал, куда идти. Местность была ему совершенно незнакома.
– А‑у‑у‑у! – закричал он.
Никто не отозвался. Смущенный, пошел он вдоль болот и зарослей. Ему казалось, что он превратился в вавилонского царя Навуходоносора, который разгромил Иерусалим, за что был изгнан людьми и, как корова, питался травой. Тело Навуходоносора покрылось корой, волосы стали длинными,, как львиная грива…
Только в сумерки добрался Георгий до условленного ясеня, весь грязный и оборванный. Волосы и борода были облеплены репьем, щеки исцарапаны шиповником.
Охотники удивились: с детства не видели они Георгия таким бледным и взволнованным.
– Что с тобой, Глахуна? – спросил Эстате. – Уж не с лешим ли ты повстречался?
Георгий отрицательно покачал головой и спросил:
– Вы видели, как вон на той вершине горела церковь?
– Церковь? – удивился Эстате. – Ты плохо спал вчера, Глахуна. Тебе померещилось. Там нет никакой церкви.
Охотники закусили и двинулись в путь.
Георгий предложил перейти на другую сторону дороги и поохотиться в Сапурцле. Все другие стояли за то, чтобы спуститься в Арагвскую долину.
После ночи, проведенной в лесу, и от хождения по болотам у Георгия разболелась раненая нога. В долине Арагвы ему придется бродить по воде: подбитая птица может ведь упасть и на другой берег реки. Но все же он согласился с товарищами.
…Был тихий осенний вечер. Вершины Кавказа кутались в облака. Горная цепь подпирала небесный свод.
Легкий туман поднимался от Арагвы и расстилался по фиолетовым лугам. Охотники связали журавлей шейками и пустились в путь. Друзья заметили, что царь не в духе.
Первым вышел из лесу Китеса, посмотрел на долину Арагвы и сказал:
– Помнишь, Глахуна, когда мы еще были мальчиками, ты подстрелил журавля, а он поднялся и упал прямо на середину Арагвы?
– Как же не помнить, Китеса. Помню, – печально ответил Георгий и обвел глазами долину, словно искал там свою юность.
– Ты не послушался нас, Глахуна, и полез в реку за птицей. На плече у тебя висели два журавля. Пока ты плыл за новой добычей, река отняла у тебя убитых журавлей. Я и Габо бросились тебе на помощь, едва нагнали тебя вон за той дубовой рощей и за уши вытащили из воды. Журавлей унесла река. В Мцхету тебя привезли на арбе, а твой наставник сердился на нас и угрожал: «Не сносить вам, бесенята, головы, если бы царевич утонул».
– Ты позабыл, Китеса, что журавлей я все‑таки тогда поймал, – заметил Габриэль.
– Да нет, не так это было, – вмешался в беседу Эстате, – журавлей выловили плотовщики в Мцхете.
– Не стоит ссориться из‑за журавлей, унесенных водой, – сказал Габриэль, улыбаясь.
– Да, умчала Арагва нашу молодость, как тех журавлей, – вздохнул Эстате.
– Арагва или время умчало ее? – спросил Георгий. Эстате посмотрел на Арагву.
– Смотри, – обратился он к Георгию,‑там на двугорбой горе какой‑то юноша карабкается на дерево.
Георгий еще раньше его заметил юношу. Он испугался. Неужели его узнали? Наверно, это какой‑нибудь челобитчик.
Юноша поймал на клене какую‑то птицу, сунул ее за пазуху, спрыгнул с дерева и вдруг исчез.
– Кто первым его заметил? – спросил Георгий. – Я, – ответил Эстате.
– Откуда он мог здесь появиться и куда исчез?
– И я, по правде говоря, удивляюсь этому, – ответил Эстате.
Было еще так светло, что, если бы неизвестный юноша в красно‑желтой чохе спустился в долину, охотники не могли бы его не заметить.
– Ты тоже его видел? – спросил Георгий у Габриэля.
– Видел.
– Китеса, и ты видел?
– Видел. Они были встревожены: куда мог скрыться юноша у
них на глазах?
Георгий не раз слышал от Фарсмана Перса про лесного беса, который показывается в долинах охотникам, заколдовывает у них стрелы и делает охотников беспомощными.
Эстате усердно уверял:
– Я видел, как он поймал птицу, дошел до холма и там провалился сквозь землю.
Габриэль отличался храбростью, но бесов он боялся.
– Бесполезно искать сатану, осеним себя крестным знамением и повернем в Сапурцле,‑предложил он.
И тут же рассказал странную историю. – Помнишь, Глахуна, в прошлую субботу ты послал меня в крепость Херки? – Как же, помню.
– Я вернулся опуда не в духе, ты встретил меня в конюшне и спросил, что со мной.
– И это помню, Габриэль.
– Я не сказал тебе, в чем дело? Нет?
– Нет, не сказал..
– Так вот, коль не сочтешь меня трусом, я расскажу обо всем подробно. Под вечер ехал я из Херки. На расстоянии трех стадий от Гартискари начинается редкая буковая роща. На опушке этой рощи стоит огромный дуб. Ты его помнишь, Глахуна?
– Как же, помню, Габриэль.
– Наверно, помнишь и то, что к тому дубу дорога идет под гору по краю утеса и с этой дороги еще издали виден тот дуб. Так вот, доехал я до этого места. И вдруг вижу: появился юноша в красно‑желтой чохе, а подмышкой у него красный петух. Трижды обошел он тот дуб и поцеловал его три раза. Потом оторвал голову у петуха, окропил кровью землю вокруг дуба и вдруг исчез в лесу.
Охотников удивил этот рассказ. Они направились было к Сапурцле, но Георгий заупрямился.
– Ведь нас четверо мужчин, что с нами может сделать один дьявол? – говорил он, подбадривая других, но сам все же побаивался.
Журавлей сняли с плеч и подвесили к деревьям. Взяли в руки лук и стрелы. Обошли холм со всех сторон.
Георгий поднялся на холм раньше всех. Он заметил, что на голой вершине холма навалена охапка срезанного папоротника. Затаив дыхание, вглядывался Георгий, но под папоротником никого не было. Его наметанный, охотничий глаз уловил только, что торчащая из земли палка чуть дрожала и привязанный к ней щегол время от времени трепыхался.
Задрожит палка, и щегол подпрыгнет, забьется, затрепещет в воздухе, и снова усядется на шест, снова задрожит шест, и снова забьется привязанная «нему птичка. Георгий забрался на вершину холма и увидел: в яме глубиной в человеческий рост сидел, притаившись, юноша в красно‑желтой чохе. Заметив Георгия, он встал. Волосы у него были всклокочены, подбородок и скулы покрыты юношеским, словно птичьим, пухом. Юноша смутился, когда над его головой появилось четыре охотника.
– Эй, кто ты, парень?‑спросил Георгий, обрадованный, что перед ним человек, а не дьявол. Он всмотрелся в незнакомца. Лицо и одежда юноши показались ему знакомыми. Парень, по‑видимому, недавно перенес оспу; его лицо еще не совсем очистилось от струпьев, и это помешало Георгию узнать его.
– Я такой же охотник, как и вы, – ответил человек из ямы.
– Если ты и впрямь охотник, а не бес, то зачем же прячешься в яме? – спросил Эстате.
– Одни охотятся в яме, другие – в лесу, кому как вздумается.
Эстате внимательно следил то за юношей, то за птичкой. «Если этот человек на самом деле охотится за птичкой, зачем он привязал ее веревкой?» Эстате все еще не верилось, что перед ним охотник, а не бес.
Юноша как зачарованный глядел на Георгия. Ему тоже казалось знакомым это лицо, но рыжая борода и простая одежда вызывали сомнение.
Эстате шепнул Георгию:
– Не верь ему, Глахуна. Это либо бес, либо вор, сбежавший из тюрьмы.
Юноша услышал имя «Глахуна». «Наверное, ошибаюсь», – подумал он и снова взглянул на Георгия.
– А на кого ты охотишься?
– На сокола, сударь, – ответил юноша.
– На сокола. Каким же способом?
– Вот, сударь, видите эту птичку, а это сеть…– сказал он и приподнял одной рукой палку. Палка задрожала. Другой рукой он поднял сачок с карманчиком на конце. – Теперь как раз такое время, когда соколы вылетают на охоту. Сокол заметит сверху птичку, подумает, что она запуталась в сети, налетит и вопьется в нее… А я из ямы под папоротником накрою его сачком.
Охотники удивились: ничего подобного они раньше не слыхали,
Царские сокольничие‑иранцы ловили соколов иным способом.
– Ты откуда? – спросил Георгий.
– Я лаз, сударь.
– А как же ты, лаз, очутился здесь? – Я пленник царя Георгия, сударь.
Георгий еще более удивился. Лазов никогда не брали в плен его воины. В Ухтике было взято в плен много греков, в Анатолике‑армян. Греков он определил в каменщики, армян освободил, А про лазов он не помнил.
– Тебя из Лазики привезли сюда? – переспросил Георгий.
– Нет, из Пхови, сударь.
– Как тебя звать?
– Арсакидзе, сударь.
– Как же ты очутился в Пхови, несчастный лаз? – Отец мой был зодчим у кветарского эристава,
– А где теперь твой отец?
– Его убили царские воины при взятии Кветари. Георгий вспомнил фамилию, которую упоминала Шорена в Кветарском замке в тот злополучный вечер.
– Разве Колонкелидзе строил церкви?‑снова обратился он к юноше.
– Одно время я и отец строили церкви, но кветарский эристав вдруг переменил веру, стал разрушать церкви и строить крепости,
Георгий умолк.
– А кого же ты поймал там на дереве? – обратился Эстате к Арсакидзе.
– У меня улетел обученный сокол, вот я и поймал его, – ответил лаз, подняв со дна ямы сокола с перевязанными крыльями, и показал охотникам.
– А для чего тебе теперь сокол, ведь перепелиный лет уже кончился? – спросил Георгий.
– Я буду с соколом охотиться на журавлей.
– Где ты этому выучился, юноша?
– В Лазике, сударь, там на журавлей охотятся с соколами.
Георгий удивился. Арсакидзе вылез из ямы. Эстате обрадовался, – подошел поближе к юноше и стал разглядывать его с ног до головы.
– Да не тот ли это юноша, что зарезал петуха под деревом? – спросил царь Ломаисдзе.
Эстате кивнул головой.
– Тот самый, Глахуна.
– Скажи мне, юноша, зачем ты зарезал петуха под дубом? – обратился Георгий к Арсакидзе.
– На прошлой неделе я выздоровел от оспы и потому принес в жертву красного петуха.
– Где такой обычай?
– У нас в Лазике.
Арсакидзе развязал крылья соколу, надел на большой палец левой руки кожаную рукавичку и посадил на нее птицу. Затем погладил сокола правой рукой от головы до хвоста, приласкал хищника.
Сокол злыми глазами озирался на незнакомых людей. Арсакидзе шел впереди, за ним следовали четыре охотника. Не успели охотники дойти до каменистого берега Арагвы, как из ключевины взлетел журавль. С юношеским восторгом стал следить Георгий за тем, как Арсакидзе натравливал сокола на летящую птицу.
Журавль, взлетев в небо и расправив крылья, поплыл по воздуху. Сокол взмыл ввысь и вмиг очутился над журавлем. Журавль отклонился от хищника и полетел к западу. Сокол отстал немного, но затем быстро нагнал журавля, всадил в него когти и кинул его вниз..
С криком побежали охотники к тому месту, где упал журавль. Георгий забыл про боль в ноге и первым очутился у цели. В высохшем русле реки бился журавль. Сокол сидел на нем с расправленными крыльями и клевал свою жертву, водя кругом зрачками цвета проса.
Арсакидзе посвистел соколу, подкрался, приласкал его, погладил по голове. Сперва высвободил его средний коготь, а затем по очереди и остальные, достал из кармана кусок мяса и, отобрав у сокола журавля, дал ему взамен мясо.
Кровь бежала из запрокинутой, как тонкое горло лекифа, шеи журавля. Он захлопал крыльями и судорожно вытянул их. Странный беспомощный звук вырвался из его горла. Затем зрачки у журавля побелели, и он покорно отдался смерти.
Георгий шел рядом с Арсакидзе, не сводя глаз с сокола.
– Где ты поймал эту птицу, юноша?
– В Сапурцле, сударь.
– А хороши ли черные соколы на охоте?
– Черный сокол хороший ловчий, но его трудно приручить. Дурной нрав у него, упрям, строптив и залетает далеко.
– А что скажешь о соколе ржавого цвета?
– Такой сокол – разиня.
– А рыжий?
– Рыжий лучше и черного и ржавого, сударь, но лучше всех сокол стального цвета: он крупный, быстро приручается, и нрав у него покладистый.
Георгий шел молча. Он думал о Шорене, вспомнил о взятии Кветарской крепости, вспомнил о том, как выжгли глаза Колонкелидзе, и горькой показалась ему жизнь. Царь и Звиад нагнали тогда пленных в пути. С исцарапанными щеками ехала верхом Шорена, рядом с ней Арсакидзе с закрученными назад руками.
«Каким приятным юношей был он тогда и каким стал несчастным в плену, бедняга», – подумал о нем Георгий и вновь обратился к Арсакидзе:
– Чем ты занимаешься теперь в Мцхете?
– Я работаю подмастерьем у Фарсмана Перса, сударь.
– Фарсман хороший мастер? – спросил царь.
– Он очень своенравный, ни с чьим советом не считается, трудно с ним работать.
– А ты можешь работать самостоятельно?
– А как же, сударь, ведь я выстроил церковь в Цхракари еще два года тому назад.
Георгий видел эту церковь.
– А у нас ты строил что‑нибудь?
– Я закончил в этом году Итвалисскую церковь. Гебргий знал и эту церковь, она, ему нравилась. «Нужно поговорить с этим юношей, – может быть, он пригодится для строительства Светицховели». – Зайди‑ка завтра к царю, – неожиданно сказал он, – говорят, что католикос и царь Георгий хотят строить Светицховели.
– А кто меня до царя допустит?
– Завтра приходи во дворец, я там буду и представлю тебя царю.
Охотники улыбнулись.
Арсакидзе заметил это и тоже улыбнулся. Он посмотрел на того, кого охотники звали Глахуной, оглядел его убогую одежду и подумал: «Обманывает меня этот рыжебородый».
Наступил вечер.
Сумерки спустились на берега Арагвы, в лесу все затихло, по небу неслись к югу караваны журавлей. Кричали отставшие одинокие птицы. Одна‑единственная звездочка мерцала в небе. Красные и желтые стога облаков пылали над далекими ледниками Кавкасиони. Когда караульная стража открыла охотникам ворота Мухнарской крепости, Георгий обернулся назад. И снова ему померещилось: на белоснежной вершине стоял храм, объятый пламенем.
Георгий тревожно перекрестился и молча вошел в ворота крепости.
XXI
Неподвижно сидит Фарсман Перс в грузинском кресле, украшенном орнаментами, и смотрит на санатлойскую окраину, разрушенную землетрясением.
Бледный свет скупо проникает в окно, кладет блики на изогнутый, как клюв коршуна, нос и пергаментно‑желтое безбородое лицо Фарсмана. Дымит в наргиле опиум, мерцает луч, зеленоватый, как бенгальский огонь. Синий дым разбухает, словно хлопья шерсти, и, лениво извиваясь, тянется к высоким сводам, каменной палаты. Судя по бойницам и амбразурам, можно догадаться, что палата эта некогда была крепостью или капищем. На полках валяются в беспорядке фолианты, пергаментные свитки, ступки и пиалы.
На стенах еще видны следы выцветших фресок. Крылатые львы сцепились в схватке вокруг венца; у грифона с задранным кверху хвостом застряла в горле нога человека; всадник с нимбом пронзает копьем глотку дракона.
Седобородый мцхетский эристав с диадемой на голове, опоясанный позолоченным мечом, держит в руках изображение храма. Там же висят чертежи и планы церквей, крепостей, топорики и резцы для тесания камней, треугольники и наугольники.
Из окна на черном фоне видны санатлойские развалины. Обнаженные, разрушенные дворцы, колокольня с обвалившимся куполом, одиноко торчащие дымоходы печей возвышаются над разрушенными стенами.
Слева виден сосновый лес, занесенный снегом.
Глядит Фарсман на отягощенные снегом сосновые ветки, похожие издали на лапы какого‑то зверя. Слышит, как они ломаются, как падают ледяные сосульки с карнизов разрушенного купола колокольни.
Из лесу выходит горбатая женщина. Снег хрустит под ее ногами на утоптанной тропинке. Идет по ней рабыня Теброния и тащит на согбенной спине вязанку дров.
Справа дорога на крепость Мухнари. По ней лениво тянется караван верблюдов, звенят бубенцы, фыркают мулы, слышно, как погонщик покрикивает на них, как свистит его плеть.
Снова наступает тишина. Фарсман слышит, как Теброния топает ногами по коридору, отряхивает снег со своей одежды.
Рабыня приоткрыла дверь. Неприязненно взглянул Фарсман на ее лицо, покрытое уродливым родимым пят ном. От холода еще больше покраснело и без того красное, как вареный рак, пятно на лице Тебронии.
Вдруг зашевелились ее толстые, негритянские губы, что‑то буркнула она про себя, потом подошла к камину, раскидала в нем головни и подбросила дров.
Фарсман отвел от нее глаза и снова посмотрел на колокольню. Вороны облепили ее, зловеще каркая… В комнату крадется темнота. Теброния шарит в нишах, берет в руки зажженную лучину, зажигает восковые свечи.
Мерцают свечи. Слышно карканье ворон, перезвон бубенцов.
Дверь быстро открылась. Фарсман всматривается в темноту коридора. Вошедший отряхнул снег с ног и направился прямо к креслу.
Взглянув на хозяина, он низко поклонился.
– Добрый вечер, мастер.
Фарсман узнал Константина Арсакидзе и глазами указал ему на треногий стул. Арсакидзе на другой день после разговора с Глахуной на охоте встретился с царем и с католикосом во дворце. Его обширные знания и смелость поразили царя. Особенно понравилось ему, что Арсакидзе знает наперечет все памятники, грузинского зодчества.
– И вот Арсакидзе достал из‑под одежды огромный свиток и неуверенно сказал Фарсману:
Я закончил план Светицховели. Вчера был вызван к царю Георгию. Он одобрил мои чертежи, но повелел, чтобы и ты посмотрел их, мастер. Завтра утром я передам их католикосу.
Перекосилось лицо Фарсмана. Он разложил свиток на столе, придвинулся к нему вместе с креслом и, придавив обеими руками чертеж, долго и молча рассматривал его. Затем приказал Тебронии подать светильник.
Теброния принесла светильник. Фарсман поднял голову и принялся вычислять: помножил высоту храма на ширину, определил высоту стен, объем нефов и площадь, высоту купола, количество и размер окон и дверей.
– Все же Мелхиседек настаивает, чтобы храм был трехнефный? – спросил Фарсман у Арсакидзе. – Какая высота помечена у тебя?
– Вдвое больше ширины. Католикос желает, чтобы новый Светицховели мог вместить в себя объем трех церквей – олтисской, которую сожгли грузинские войска, и двух самцхийских, построенных тобой, мастер.
Фарсман нахмурился.
– А что об этом говорит царь?
– Царь дал согласие, мастер.
– Мелхиеедек полагает, что трехсот пленных пхов‑цев будет Достаточно, чтобы построить такой храм?‑
– Нет, царь предполагает пригнать еще две тысячи рабов из Тао‑Кларджети и приставить к ним полсотни опытных греков‑каменотесов.
– На какой материал вы рассчитываете?
– Облицовка храма будет из алгетского и голубого сланца.
– А крыша?
– Из сланца.
– А старый материал?
– Старый материал пойдет только на притворы. Так приказал католикос.
– Откуда возьмете строителей?
– Сто двенадцать человек вызваны из Болниси.
– Вы увидите, как трудно будет разобрать старую стройку. Абуль‑Касим разрушил только северный ее фасад.
– Нам приказано разобрать всю постройку по камешку, чтобы не повредить усыпальницы царей и католикосов.
– Но тогда, по‑моему, и трех месяцев не хватит на разборку старого храма.
– Его святейшество изволит говорить, что в случае необходимости он велит привезти из Абхазии еще тысячу рабов и пятьдесят лазов‑каменщиков.
Фарсман умолк. Снова склонился он над планом, развернутым на столе, и, облокотившись, стал пристально рассматривать чертеж, затем, подняв голову, пробормотал что‑то про себя.
Наконец он выпрямился, уставился на стену, точно видел на ней план храма и рассматривал его. Взглянул в рябое лицо Константина Арсакидзе и произнес:
– Доложи, юноша, царю от моего имени, что и в десять лет нельзя построить такого огромного храма. И на все эти годы мы должны будем приостановить строительство крепостей, камнеметов и таранов…
Он сложил свиток и вручил его Арсакидзе. Константин Арсакидзе пожелал мастеру спокойной ночи. Взгляд его скользнул по разгоревшемуся в камине огню.
Перед камином стояли раскаленные мангалы, и на них были установлены медные горшки, крышки на горшках подскакивали и гремели. Из горшков шел смрадный запах.
«Фарсман, наверное, варит какой‑нибудь яд», – подумал Арсакидзе и стремительно направился к выходу. Впереди него шла Теброния, освещая светильником темный коридор и лестницы.
Фарсман снова взялся за наргиле, большим пальцем придавил опиум и зажег. Опять поднялся зеленый дым, лохматый, как клочья шерсти, повис в воздухе и лениво потянулся по темным сводам комнаты.
Застыв на месте, сидел Фарсман, жадно тянул опиум и глядел в давящую на него темноту. Неровно мерцали восковые свечи, за окнами в темноте звякали бубенцы мимо идущих караванов.
Волоча ноги, вошла Теброния, принесла в миске вареную пшеницу, заправленную медом, но Фарсман был уже так опьянен, что не заметил ее.
У него кружилась голова, перед глазами прыгали желтые шарики, словно подбрасываемые скоморохами. Он ощущал покачивание всего тела, как человек, впер вые сидящий на. верблюде или в открытой лодке, выходящей в бурное море.
На висках выступил пот. Он протер глаза руками. Покой медленно нисходил на него, мышцы расслабли, он задремал, но как раз в это время кто‑то резко постучал в дверь.
Фарсман поморщился.
Дремавшая у камина Теброния схватила светильник, распахнула дверь; перед ней стоял какой‑то верзила. Фарсман посмотрел пристально на незнакомца и сразу же узнал в нем посыльного главного судьи.
Пришедший не захотел переступить порога и, вручив Тебронии какой‑то свиток, не прощаясь, зашагал по темному коридору. Фарсман развернул свиток и прочел обращение главного судьи:
«Обвиняется перед царем абхазов, грузин, ранов, кахетинцев и армян царем царей Георгием главный зодчий Фарсман Перс.
Пострадавшая – Фанаскертели Русудан, Обвинитель ‑царский духовник Амбросий…»
Сразу прошло опьянение у Фарсмана Перса. Он, не дочитав, швырнул свиток на стол и, придвинув кресло к камину, стал греть над огнем похолодевшие руки. По телу прошла дрожь. Он выпрямился в кресле, сцепил пальцы рук и потянулся.
Затем он разнял руки, приподнялся на локотниках кресла и, вытянув ноги, уперся ими в самый край камина; уставился на догорающие поленья, на которых еще оставались те тонкие прожилки, какие бывают видны на свежесрубленных пнях.
Фарсман следил, как оседала головня, поблескивая золотыми искрами. Он привстал и подбавил несколько поленьев. Затрещали, зашипели дрова. Густая, липкая пена выступила на них, и там, где были следы срезанных веток, шипение постепенно переходило в свист.
Оцепенелый, сидел у камина Фарсман и глядел в огонь. Перед ним возникало то пергаментно‑сухое грозное лицо католикоса Мелхиседека, то прищуренные пронзительно‑серые глаза царского духовника.
Какая странная и бессмысленная жизнь! Сколько сабельных ударов, скольких храбрых рыцарей, прославленных стратигов и гулямов бесстрашно отражал Фарсман! Скольких грузин и греков, сарацин и армян сразил он мечом!
А теперь этот высохший, тощий старик Мелхиседек, католикос, хочет сократить срок его жизни ‑его, Фарсмана, многоопытного воина и путешественника.
В этом году, в день рождества Христова, стоял Мелхиседек перед алтарем и говорил проповедь пастве. От возбуждения он словно стал выше ростом, на бледном его лице зловеще пылали маленькие пронзительные глазки.
Точно одержимый, изрекал католикос свою проповедь. Он пугал паству огненной геенной судного дня, призывал христиан обуздывать земные страсти и, касаясь грехов Содома, сказал: «Всякому человеку, великому и малому, богатому и бедному, царю и вазиру, знатному и незнатному, священнослужителю и монаху, мирянину и отшельнику, старцу и отроку, всякому чину и всякому возрасту, заповедаем мы воздержаться от этой страсти». Затем католикос рассказал, как от содомского греха погибли Афины и Рим, Фивы и Вавилон, страна ассуров и фарсов…
Фарсман встал, взял со стола извещение главного судьи, снова подсел к камину и внимательно перечитал его. Да, католикос обвинял его в грехе, которому нет искупления и прощения. Фарсман отлично знал, законы церкви. Три вида наказания как в Грузии, так и в Византии были установлены за грехи содомские: подымали на дыбу, отрубали голову, ослепляли.
Больше всего боялся он, что ему выжгут глаза. Что он будет делать, если его ослепят? Обвинение было тяжкое – растление малолетней.
Оно осложнялось еще положением самого Фарсмана. По законам государства, «грехи людей просвещенных тяжелее грехов людей незнающих и неведающих».
Еще раз перечитал Фарсман обвинение и, свернув свиток, забросил его на полку камина. Фарсман уперся локтями в колени и, подперев кулаками скулы, стал молча смотреть на огонь. Теброния храпела на тахте.
Тишина и мрак вступили в комнату Фарсмана. Лишь с дороги иногда слышался свист бича погонщика мулов да звон бубенцов. Щемяще однообразно посвистывало полено в камине, булькали кипящие медные горшки, распространяя вокруг адский смрад.
Догорало последнее полено. Пока еще сохранились на нем неясные узоры прожилок. Еще немного – и оно рассыплется. Полено не будет больше походить на себя. Что же останется от него? Немного угля и пепла. Ничего, кроме угля и пепла… Пройдет еще несколько дней, и возможно, что его тело вот так же будет разлагаться и разрушаться, как это объятое, пламенем полено; Смотрит Фарсман на пылающий камин и вспоминает свое сладкое детство.
Восковые свечи трещат в нишах. Сгорбившись, сидит он в своем кресле. Огромная тень его легла на стену, концы чалмы, обмотанной вокруг головы, вырисовываются на стене, как рога сатаны. Сидит Фарсман Перс у огня, между тенью своей старости видениями юности.
…Вот бежит семилетний мальчуган и держит в руках лук и стрелы. В воображении Фарсмана возникает силуэт замка Тухариси. На кровлях этого замка гонялся Фарсман за голубями, в потайных ходах и подвалах охотился он, несравненный стрелок, за крысами.
Вспоминает он дремучие леса Шавшети, замки и храмы На вершинах гор, стремящиеся со скал водопады, мутные воды Чороха, силки для пташек, сети для форелей, луга, рев быков, возвращающихся домой, вечернее пение на клиросе, шествия с факелами на страстной неделе, игру света и тени на окнах придворной церкви в Тухариси, летучих мышей, голубей и вяхирей.
Крыльями смели они его юность.
Вспоминается всегда хмурый дед Сумбат‑богатырь в латах цвета ржавчины, его серый в яблоках мерин, соколы, белые борзые и пегие гончие. Вспоминается отец – Бакар, белокурый витязь с серыми глазами, мать – Нана, вся ушедшая в молитвы, в сладкое пение ирмосов.
Встает перед глазами ворчливый лысый наставник, хромой Вардан, с выщипанным, как куриное гузно, подбородком. Лишь на правой ноге он носил шпору.
Как тень, следует за мальчиком Вардан, запрещает ему взбираться на чердаки замка, не дает заглядывать в подвалы, вечно кутается сам и кутает своего воспитанника.
«Не ходи в лес: днем там медведи, а ночью бесы заворожат тебя. Не спускайся к Чороху: в нем змеи и ящерицы. Не ложись на голую землю: удушат страшные сны. Не ешь фруктов: желудок расстроится. Не выглядывай в окно: сквозняк продует. Не гляди на солнце: глаза заболят, ибо солнце создано богом, и смертному возбраняется глядеть на него».
Единственное, чего наставник не запрещал Фарсману,‑это молитвы.
Утром, до обеда, после обеда, за полдень, вечером, перед сном – везде и всегда мальчик должен был молиться, зубрить ежедневно псалмы.
Наставник рассказывал ему об ужасах второго пришествия и муках загробной жизни. Как‑то раз во время сильной грозы Бардам застрял в пути, и только за полночь он едва приплелся в замок на своем муле.
Бледного, дрожащего и мокрого сняли его с седла, А потом, сидя у камина, он рассказывал Фарсману: «Буря застала меня в лесу. Гроза была страшная и воздух душный. Семь раз ударил сатана своим жезлом, он скрежетал зубами и вопил, я же стоял под дубом и молился».
Вардан слег в постель. Отрок Фарсман радовался: «Может, он умрет, и я не буду больше зубрить псалмов».
Но Вардан поправился и снова начал пилить воспитанника: «Не клевещи, не клянись всуе, чти отца своего и матерь свою, возлюби ближнего, как самого себя… Земная жизнь – пустыня безводная, старайся ее обойти».
Вардан научил отрока писать углем на бычьей лопатке. После того Фарсман подружился с книгами.
Но за этим последовало новое наставление:
«Мудрость и разумие – враги лютые для человека, и бесполезны они для чистоты душевной».
Отрок возмужал и больше не обращал внимания на ворчание дядьки. Посадит он на левую руку сокола, повесит на плечи лук и бродит по долине Чороха.
Носится верхом на неоседланном жеребце, сопровождает на рыбную ловлю деда или отца.
И как каплун среди петухов, приставленный, по обычаю, к утиному выводку, бегает за своими приемышами, квохчет и мечется, а когда утята заплывают в пруд, в ужасе бьется о берег, боится, не утонули бы, – так злится и причитает наставник Вардан, видя, как Фарсман вскакивает на горячего жеребца, или, ныряя, переплывает Чорох, или же пропадает ночью в лесу на охоте…
«Жизнь – пустыня безводная, старайся ее обойти…» А юноша Фарсман жаждет жизни, он мечтает уйти в самую глубь этой пустыни и грустит, что еще не наступила война, что в замке Чорчанели царит мир, что сабли заржавели в ножнах у воинов. Дни и ночи втуне дежурят дозорные у крепостных бойниц.
И лишь по рассказам деда Сумбата Чорчанели знает Фарсман о войнах, битвах, единоборствах, ночных дозорах, осадах крепостей и разрушении башен.
Любит юноша надевать на себя латы и шлем, саблю деда, стрелы отца, любит он коней, джигитовку, удары меча. Шестнадцатилетнему Фарсману дед Сумбат выбрал боевого коня, подарил ему латы, шлем, саблю, лук и стрелы.
Наставник Вардан видел, что проповеди его остаются гласом вопиющего в пустыне, и потому он изрек новое наставление: «Человек – это амфора бездонная, и катится она произвольно».
Как раз в том году исполнилось желание Фарсмана Чорчанели – началась война. Великий патриарх Грузии, Иоанн Марушисдзе, завещал Уплисцихе Давиду Куропалату…
Вместе с другими эриставами Давид призвал Сумбата Чорчанели, деда Фарсмана, и представил их Баграту Куропалату:
– Се есть владетель Тао, Картли и Абхазии. Отныне подчиняйтесь ему. Сумбат Чорчанели не присягнул новому царю. Баг‑рат взял его в плен, заковал в кандалы и затем отрубил ему голову. Труп его повесили вниз головой на башенной вышке на страх непокорным азнаурам.
После этого Баграт III осадил замок Тухариси. Он хотел захватить сына Сумбата – Бакара и сына Бакара – Фарсмана.
Ударили в набат в Тухарисской крепости, и выступили тухарисские азнауры против царских ратников.
Юноша Фарсман мужественно бился рядом с отцом, но царские воины атаковали их и обратили в бегство.
Войско эристава Чорчанели заперлось в крепости. Три месяца сопротивлялся Бакар Чорчанели. Но кончились съестные припасы; собаки, крысы, ослы – все было съедено. Бакар Чорчанели с единственным сыном своим и тысячным отрядом ушел из крепости потайным ходом.
И покатилась «амфора бездонная».
Беженцы прибыли в Византию. В стране кесаря вспыхнул мятеж Варды Фоки. Баграт III недавно получил титул Курс‑палата И зеленую колесницу. Поэтому он был верен кесарю Василию.
Отступник же Бакар Чорчанели примкнул к полководцу Фоке.
Византийский патриций Иоанн Портезе со своим войском осадил замок Фоки. Камнеметами и таранами пробил он стены крепости. Фока бежал. Бакар Чорчанели и тысяча грузинских воинов бились яростно шесть месяцев. Наконец Иоанн Портезе взял крепость, вырезал грузин. Бакара Чорчанели обезглавили. Фарсмана Чорчанели и триста пленных грузин отправили в Византион.
Дальше покатилась «амфора бездонная»…
Фарсман Перс подбросил в камин дров.
Полная тишина царила в доме. Теброния бредила во сне.
Вспоминает Фарсман страшное путешествие по безводным землям. Спаленные зноем пустыни, зубчатые башни на горизонте, мечети, храмы, нищенские землянки, толпы рабов с непокрытыми головами…
– Воды! – просят стражу пленные, но никто не понимает их речь.
– Воды! – молят они прохожих, погонщиков верблюдов, стратиотов, но никто не внемлет их мольбам.
Сидит Фарсман на том же верблюде, на котором в переметной суме лежат головы – его отца Бакара Чорчанели и правителя замка.
Мошкара искусала его лицо, руки закручены за спину, он болтается на двугорбом верблюде. Тошнит. Кружится голова от жажды. Но Фарсман не просит воды, он боится только Одного: не задержалась бы в пути безжалостная смерть, пришла бы скорее…
Звякают бубенцы, верблюды плюют на потрескавшуюся от зноя землю, и Фарсман невольно вспоминает наставления воспитателя Вардана: «Жизнь ‑пустыня безводная, старайся ее обойти…»
Затем катилась «амфора бездонная» по Анатолии, катилась до тех пор, пока на горизонте не появился крест Айа‑Софии.
Темница у «этого пса», кесаря Василия, была‑рядом с ипподромом. Семь грузин и тринадцать сарацин были отделены от других пленных, им обрили головы, прокололи ноздри, надели цепи на шеи, заковали ноги в кандалы и бросили в темницу. Целый год их пытали. В день воскресения Аристова грузинский монах навестил пленных и принес им небольшой гостинец.
Когда он ушел, голодные узники набросились на пасхальные лепешки. Лепешка с запеченной в ней маленькой пилой досталась Фарсману Чорчанели.
Три дня без устали работал Фарсман. Он перепилил цепь на шее и узы на ногах, затем расковал товарищей. Они пробили в темнице стену, сбросили с себя цепи, связали их одну с другой и скрылись в ночном мраке.
За Константинополем они напали на монахов монастыря святого Иоанна, работавших на винограднике.
Фарсман приказал своему отряду раздеться донага. Монахи были ошеломлены видом голых мужчин, набросившихся на них. Грузины раздели монахов, отняли у них одежду и деньги. На эти деньги они купили ослов и направились в Антиохию.
Встречным они говорили, что едут в Иерусалим. Опять покатилась «амфора бездонная»…
Верхом на осле проехал Фарсман Каппадокию и Сирию. Прибыл– к Аль‑Хакиму в Алеппо.
Халифу было известно все происходившее в Грузии. Слыхал он и о храбрости Бакара Чорчанели. Из ненависти к Баграту Куропалату. и византийскому кесарю Фарсман переменил религию.
Стал он себя называть Абубекр‑Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари.
Фарсман был начальником. крепости Алеппо, когда к ней подступил византийский кесарь Василий. Фарсман прославился в этом бою: «правой рукой Аль‑Хакима» прозвали его сарацины.
Участвовал он также и во второй схватке с греками. Аль‑Хаким и Фарсман во главе вспомогательного отряда очутились в тылу у византийского полководца.
Войска луки осаждали Каирскую крепость и, уже разрушили камнеметами первую башню. Фарсман пришпорил своего арабского жеребца, молниеносно подлетел к грекам, бросил в камнеметы мидийским огнем, поджег их и снова вернулся к Аль‑Хакиму.
Греки отступили. Сарацины освободили крепость, но в рукопашном бою греческий воин настиг копьем Фарс‑мана и ранил его в спину.
Лучших, лекарей приставил к нему Аль‑Хаким, но вылечить полностью его не удалось. Халиф поселил его у себя во дворце.
В Каире Фарсман изучил зодчество, алхимию и фарсидский язык. Здесь же познакомился с индийскими факирами, научился ходить босым по лезвию меча, выступал иногда на площадях скоморохом, целыми днями упражнялся в держании меча острием на глазах, глотал пламя, не причиняя себе вреда, а ночами изучал звезды с минаретов мечети. В Каире же он обратился к искусству и выстроил мечеть.
Войска византийского доместика снова осадили Алеппо в четверг, второго мая. Опять двинули греки свои камнеметы и тараны на Каирскую крепость. Передовой отряд, во главе которого шли грузины, разрушил первую башню, а на правом фланге бились патриции в золотых латах.
Гогда Аль‑Хаким выдал заложников доместику и послал в Византией послов. Руководство посольством он поручил Абубекр‑Ис‑маил‑Ибн‑Аль‑Ашари.
Снова покатилась «амфора бездонная».
…Петух закричал в санатлойском предместье.
Фарсман подбросил в камин кленовых веток.
…Послы прибыли в Константинополь. Во дворец византийского кесаря явился Абубекр‑Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари, главный посол халифа Аль‑Хакима.
Он был в черной мантии, голова у него была обмотана белой чалмой, кинжал в черных ножнах висел на поясе. Придворные заупрямились, не хотели пропустить в палату кесаря человека в белой чалме и с черным кинжалом.
Тогда Абубекр‑Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари сказал придворным:
– Я уйду и больше не вернусь. – И он повернулся, радуясь в душе: «Тысячи флаконов мускуса, драгоценные камни на десять тысяч золотых динариев, парча, ак‑самиты и пятьсот флаконов арабской благовонной смолы – все это достанется мне».
Вновь покатилась «амфора бездонная» и докатилась до края моря.
Фарсман решил уехать в Индию и ждал только первого паруса.
К нему прибыл гонец от кесаря.
– Кесарь просит посла Аль‑Хакима пожаловать во дворец.
Фарсман направился во дворец. На этот раз его встретил главный управитель дворца. Он просил его, как мусульманина, поцеловать землю при вступлении в палаты кесаря.
Абубекр– Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари снова собрался уходить.
Об этом доложили кесарю Василию. Император улыбнулся,
– Посол побежденного Аль‑Хакима ведет себя слишком дерзко – видимо, у эпилептика халифа послы тоже сумасшедшие.
Он приказал устроить двери таким образом, чтобы при входе к нему посол вынужден был склонить голову. Абубекр‑Исмайл‑Ибн‑Аль‑Ашари был зван на следующий день.
Когда посол в белой чалме, подпоясанный черным кинжалом, вновь явился во дворец византийского кесаря, он заметил заново сделанную низкую дверь. Выпрямившись, приблизился он к порогу и, вдруг повернувшись, вошел в палату кесаря задом. Деревянная дверь была узка, он задел косяк и сильно качнул ее.
Кесарь восседал на серебряном троне. По правую сторону его стояли трое патрициев в позолоченных латах, по левую – трое толмачей. Золотая корона венчала голову Василия, на нем была порфира, затканная жемчугом, и цепь на шее, унизанная драгоценными каменьями, красные сапоги его были расшиты алмазом и жемчугом.
Выступил толмач, приветствовал посла и спросил его по‑арабски: – Что прикажете доложить кесарю от вашего имени?
– Только то, что услышите от меня.
– У сарацинских послов, видимо, зады крепче
Абубекр– Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари, не дожидаясь переводчика, обратился к кесарю и на великолепном греческом языке ответил ему:
– Сын божий (Так величали византийского кесаря), у послов, направляемых из дворца халифа к византийскому кесарю, должны быть крепкие зады, ибо их здесь ждет много пинков.
Мать Василия была дочерью трактирщика, он любил сквернословие и от всей души расхохотался. Когда послы Аль‑Хакима закончили порученные им дела и передали кесарю подарки, в тронную палату ввели послов от жителей Лулу, и они сообщили кесарю, что население города Лулу желает принять христианскую веру. Кесарь Василий щедро одарил послов Лулу и обласкал их.
На следующий день снова появился посол Аль‑Хакима, Фарсман, и сказал, что он тоже хочет принять христианство. В тот же день посол был принят кесарем в Хризотри‑клинском дворце. Кесарь был рад, что этот остроумный посол переходит в христианство, и, когда Фарсман назвал ему семь ремесел и искусств, в которых он сведущ, его назначили главным зодчим кесаря.
В конце года в Византионе произошло землетрясение. Фарсман обновил Айа‑Софию и несколько храмов в Анатолии. Вскоре он предпочел уехать из Константинополя в Каир, где еще раньше примкнул к секте суфиев.
Долго бродил он по Египту. На одной из пирамид он прочитал арабскую надпись:
Покинь секту, стань предметом ненависти,
Коварное время ее посмеет тронуть тебя.
Стань дервишем, нищим, безродным:
Научись у моря, как успокоиться после волнения.
Гони прочь от себя суетное земное величие.
Достойно заслужи гнев царей.
Стихи эти, вычитанные им в безлюдной пустыне, глубоко запали ему в сердце. Он стал дервишем, ночевал в нищенских притонах.
Потом уехал в Багдад. В день его прихода в этом городе разразилась страшная буря: были гром и молния, огненный столб спустился с неба, полил черный дождь. Вечером на небе показалась звезда с копьевидным хвостом. Потрясенные жители приписывали все это гневу аллаха, падали ниц и молились.
Событие это навело Фарсмана на размышления, и он стал увлекаться астрологией.
Он был уже не молод, и его потянуло на родину.
Багдадский халиф назначил его звездочетом ко двору тбилисского эмира. В Тбилиси он основал первую обсерваторию и тогда же принял прозвище Фарсмана Перса.
…Когда тбилисский эмир сразился с Багратом III у Дигоми, Фарсман попал в плен к царским воинам. Он был среди лазутчиков‑сарацин, намеревавшихся тайно пробраться в Тухарисский замок.
Недолго просидел он в темнице Уплисцихе. Баграт Куропалат взял его к себе во дворец толмачом. Спустя год Георгий I назначил его главным зодчим.
…В окрестностях крепости Мухнари снова закричал петух. Другой заспорил с ним, стали перекликаться са‑натлойские петухи.
Сидит согбенный Фарсман Чорчанели у догорающего камина. Завтра, послезавтра или через неделю утонет в луже тот, кто переплывал в своей жизни столько морей,
Маленькая лужица захлестнет многоопытного бродягу вселенной, обездоленного и на своей бывшей родине.
Снова вспоминает он наставления мудрого Вардана: «Жизнь есть пустыня безводная, старайся ее обойти…»
«Кто я? – думает Фарсман о себе. – Я не христианин, не иудей, не мусульманин». Без веры, без бога, без родины гибнет он среди своих соплеменников. И за что же?
За маленькую, с ноготок, девушку, за девчонку Фанаскертели! Ему отрубят голову, выбросят его труп в балку за крепостью Гартискари, и не останется на свете никого, кто бы рассказал потомству обо всех мытарствах его души.
Служанка Теброния лежит, вытянувшись на спине, храпит себе беззаботно, и лицо ее, покрытое родимым пятном, выглядит так, точно скорпионы впились ей в скулы. Снова закричал петух, теперь уже совсем близко, там, где живет его бывший подмастерье Арсакидзе. Откликнулся другой, третий, четвертый, и Фарсман потерял им счет.
«Странное создание петух, – подумал Фарсман. – Это единственное существо среди животных, которое всегда глядит в небо. Петух предвещает восход солнца. Он борется с ночным мраком и бодрствует. Даже лев пугается его странного крика…»
Долго катилась «амфора бездонная», и вот докатилась она до порога позорной смерти.
Снова представил он себе разгневанное лицо Мелхи‑седека. На петуха с поднятой головой походил католикос Мелхиседек в тот день, во время проповеди.
Какая– то упрямая непокорность была во всем облике этого скелетообразного, бесплотного старца. Печать тиранической жестокости лежала на его лбу с надутыми жилами и на энергичных скулах. На митре сверкали алмазы, жаром переливал золотой омофор при свете бесчисленных свечей.
Митра и омофор горели так же зловеще, как золоченые шлемы и кольчуги византийских патрициев, когда они с обнаженными саблями бросались на него – Абу‑бекр‑Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари.
Католикос Мелхиседек стоял гордый, с поднятой головой, как полководец победоносного войска. Фарсман выглянул в окно. Темный Санатлойский квартал спал. Издалека послышался волчий вой. Петухи вновь за кричали. Объятый лунным светом, простирался небо свод…
XXII
Приближалась весна. На горах кое‑где еще сверкала ослепительная белизна. Арагвское ущелье зеленело. Зацвел миндаль. На лугах соревновались краски цвета ди кого голубя, волка и моря и, чередуясь, как бы боролись друг с другом на склонах гор. Солнце прощалось с позолоченными куполами мцхетских церквей.
Константин Арсакидзе медленно спускался со ступенек одноэтажного каменного дома, к которому была пристроена полуразрушенная башня. Рати, управителю дворца Хурси Абулели, принадлежал когда‑то этот дом. Хурси бежал к сарацинам, забрав с собой свою челядь и управителя дворца. Дома оставил лишь рабыню Нону.. Когда царь Георгий возвел Арсакидзе в сан главного зодчего, он передал ему этот дом.
Дом был окружен фруктовым садом, цветником, разбитым в иранском вкусе, и в саду стояло с десяток пчелиных ульев.
В этом безлюдном доме много лет одиноко жила старая Нона. Развалом семьи пользуются насекомые и пресмыкающиеся. Пауки, развелись по всем углам дома. Жуки и тараканы копошились в ящиках и в шкафах. Огненные скорпионы ползали по полкам и подоконникам.
Нона самоотверженно боролась с ними. Наконец она решила бежать, постричься в монахини, так как узнала, что Рати убит в какой‑то войне. И как раз в это время в дом вселили пленного лаза. От радости Нона была на седьмом небе.
Арсакидзе, хоть и был из простой семьи, но не обладал способностью устраивать свое хозяйство, А между тем бывший дом Рати почти развалился. Расшатались стропила, фундамент треснул в нескольких местах от землетрясения, часть кровли сорвало ветром. Фруктовые деревья были побиты морозами и ураганами.
Некому было смотреть за домом, Арсакидзе все; дни пропадал на строительстве, ездил по всей Грузии и следил за постройкой крепостей и храмов. Измазанный известью, возвращался он обычно к вечеру домой, стоя, наспех ел и снова садился за работу.
Сам чертил планы, исправлял выполненные, чужими руками детали. Не доверяя мастерам, он брал иногда в руки резец и высекал из непокорных глыб барельефы, ваял орнаменты, подготовлял рисунки для фресок: Нона ухаживала за ним, как за сыном. Уходя целиком в работу, он забывал о еде. Нона с миской в руке бегала за ним, за своим новым господином, совсем непохожим, на других господ, и умоляла его что‑нибудь поесть…
Как тень, пробирался Арсакидзе садом. Нона полола гряды в огороде. Она побежала за ним.
– Ты плохо ел сегодня, сударь, отведай немного кутьи,‑упрашивала она.
Арсакидзе торопился, но ему не хотелось огорчать старуху. Она своей заботливостью напоминала ему мать. Не успел он доесть кутью, как Нона, уже несла ему арагвскую форель, поджаренную на глиняной сковородке.
– Я опаздываю, – сказал Арсакидзе, убегая от заботливой, старухи. Арсакидзе проходил мимо дома Фарсмана. «Зайду, проведаю больного мастера», – подумал он, но в это время в санатлойской церкви ударили в било, созывая народ к вечерне. Он вспомнил вчерашние упреки царского духовника: «На обеднях и вечернях что‑то не видно тебя, лаз».
Амбросий рассказывал ему древние истории о том, как лазы были первыми христианами в Грузии, как они первыми поклонились святому кресту, и говорил, что он должен быть примерным ревнителем веры, если только пховцы его не совратили..
В этом предупредительном наставлении сквозила подозрительность. Уже знал Арсакидзе, что царский духовник Амбросий – человек желчный и злой.
И теперь, когда после многих испытаний судьба наконец улыбнулась Арсакидзе, мог ли он – беззащитный, пленный лаз‑противостоять гневу сильных мира сего. Мартовское солнце словно позабыло свое тепло в горных ложбинах. В виноградниках подрезали молодые побеги. По краям садов горели костры, трещали в пламени сухие ветки.
Виноградные ветви источали слезы. Цвели персиковые деревья. На саженцах появились красноватые почки. Пурпуровая ива, посаженная в виноградниках для подвязывания лоз, рдела, как неопалимая купина.
Арсакидзе поздоровался с виноградарями.
В санатлойских предместьях детвора с песнями загоняла в хлевы свиней и телят. По большой дороге тащились буйволы. Скот заполнял проселки.
Задрав головы, мычали буйволы, ржали кобылицы. Верблюды с вьючными седлами на спине шли, покачивая головами. Каурые жеребята игриво месили дорожную грязь. Арсакидзе миновал холм. Вдали он увидел очертания Светицховели и взглядом приковался к любимому творению своих рук. Радостно забилось сердце мастера. Два года назад не было даже фундамента, а теперь все четыре стены были уже в лесах, и помосты, столби, блоки, крюки и брусья в беспорядке окружали их.
Треугольники и четырехугольники, кресты, круги и спирали – все эти линии походили издали на гигантские ветряные мельницы или конусообразные башни, выстроенные для потехи детей‑великанов.
Только глаз мастера мог распознать величественный облик будущего сооружения в этом хаосе устремленных ввысь и пересекающихся ломаных линий.
Арсакидзе робел, думая о том великом деле, которое предназначено ему совершить. Но он взял на себя этот труд, надеясь, что ему удастся довести его до конца. Правда, царь и католикос ухватились за Арсакидзе, чтобы сбить им, как гнилой плод, Фарсмана. Но Арсакидзе чувствовал свою силу. Он изучал творения Фарсмана и видел, что, несмотря на большое искусство мастера, тот был далек от вкусов грузинского народа. Чем‑то чужим и далеким веяло от сухих, холодных зданий, воздвигнутых им. Равнодушно проходил грузин мимо дворцов и церквей, изукрашенных затейливой, но ничего не говорящей резьбою.
Арсакидзе хотел создать памятник, который остался бы в веках. У него захватывало дух, когда он думал, где он строит храм – в низине, у слияния Куры и Арагвы.
С востока вздымается здесь Крестовый монастырь, с юга нависли вершины Саркинети и Зедазени, с севера – вершина Казбека, как закованная в ледяные латы веч ность.
Здесь, среди этих величавых громад, Арсакидзе бился с хаосом каменных глыб, как Иаков, противоборствовавший своему грозному богу. Еще совсем недавно эти камни, кирпичи и бревна в беспорядке громоздились на земле. Но взглянул на них мастер, рука его коснулась хаоса, и камень лег на камень, кирпич слился с кирпичом, стены выступили сомкнутыми рядами, арки стянули свод, и купол увенчал сооружение.
Скоро мастер коснется своего творения в последний раз резцом, вызволит его из хаоса и, счастливый, скажет своему созданию: – Да будет свет!
И вознесется ввысь чудная гармония каменных глыб и навсегда застынет в небе. И будет это памятник Арсакидзе, и отцу его, и матери, и всему народу, жившему и – боровшемуся в это смутное время, наперекор ему утвердившему себя в камне.
Благословенна поступь исполнившего долг свой. Труд – величайшее благо на земле, и ничто так не красит человека, как отвага, явленная им в труде.
Величайшая гордость объемлет грудь, когда плод творчества твоего делается украшением жизни и земли… Ушедший в эти мысли, Арсакидзе вышел за город и оказался в пустынном поле. Весна подступала к долинам Арагвы. Вдали куковала кукушка, будто призывая ее, задержавшуюся в пазухах гор.
От мощного дыхания возрождающейся жизни помолодел дряхлый дуб, на его ветках зазеленели побеги. В прогалинах зацвели фиалки, робко выглядывая из порослей кустарника. Зяблик шуршал в сухих листьях, оставшихся на ветках после зимы. Бурые муравьи караваном поднимались по корявому стволу дуба.
А под ним, у извилистых корней, черные муравьи облепили мертвую гусеницу и деловито суетились вокруг нее. Пастушок, присев на холме, играл на свирели, козы резвились у подножия скал, блеяли козлята и носились меж кустами ежевики.
В санатлойской церкви били в било. Арсакидзе торопился к вечерне и решил сократить путь, пройдя кладбищем. Уныло выглядело старое кладбище. На плитах виднелись грузинские, греческие, арабские надписи. Заброшенные могилы были покрыты птичьим пометом.
С каменных крестов поднялись вороны и, недовольно каркая, улетели прочь.
Сухие стебли бурьяна и чертополоха шуршали под ногами. На могилах виднелись кое‑где каменные бараны. Часть надписей стерлась или заросла мхом.
Грузины, греки, сарацины – все одинаково отступали перед смертью, все одинаково оплакивали бренность земного гуществования и молили бога живых о прощении и помиловании.
Арсакидзе пересек кладбище. Заросли бурьяна и чертополоха били по его ногам, безжизненно шуршали сухие стебли.
Громче запела свирель, чаще закуковала кукушка. Они словно зазывали весну на это запущенное кладбище. Из‑под сухих стеблей поднималась поросль молодые побеги тянулись к небесной сини.
Земля была полна дыханием весны; вот‑вот взойдут буйные всходы, и дикая растительность закроет камни и кресты, сотрет надписи, вопиющие о бренности жизни и возвещающие смерть.
Арсакидзе взглянул на Светицховели и легко взбежал на пригорок.
Шел он, ступая твердыми шагами, и думал:
«Искусство – это и есть бессмертие. Мастер не подвержен смерти, как и его народ… Тысячелетия сметут все вокруг, а народ будет жить – и Светицховели будет стоять, как противоборствующий Иаков».
Он радостно вздрогнул от этих дум и ускорил шаги по тропинке, ведущей к храму. В Самтавро снова ударили в било.
Людское море не вмещалось в ограду церкви, а толпа все прибывала. Женщины с детьми протискивались в во рота, ржали кони, привязанные к каменной ограде.
Нищие, скоморохи, юродивые и чревовещатели галдели у ворот. В общий гул сливались "пение, плач, писк детей и ржание коней.
Арсакидзе остановил у входа какого‑то старца.
– Это не на престольный ли праздник собралось столько народу?
– Нет, сегодня не престольный праздник. Католикос Мелхиседек будет говорить проповедь после вечерни, потому народ и ломится в храм.
Арсакидзе хотелось, чтобы царский духовник заметил его, и тогда долг свой он считал бы выполненным.
Церковь была полна, но народ все прибывал. На клиросе пел хор. Арсакидзе любил церковное пение, из‑за этого он и ходил в церковь. Но тут стоял такой гул, что голоса певчих еле доносились до него.
Вечерня уже кончалась, когда Арсакидзе, с трудом пробираясь, достиг середины церкви. Католикос начал проповедь.
Какая сила таится в случайностях!
Мелхиседек говорит как раз о единоборстве Иакова с богом:
– …И собрал Иаков все, что имел, и стал он один там, и противоборствовал ему некто бородатый до восхода солнца.
И когда тот увидел, что не устоять ему против Иакова, то коснулся бедра его и онемил бедро Иакова, и Иаков попросил его: «Отпусти меня, ибо настал восход солнца».
И тот рек: «Как имя твое?»
Он же ответил: «Иаков»…
Мелхиседек все это произнес на память.
А затем сказал твердо и непоколебимо:
– Все духовные лица и священнослужители обязаны разъяснять это место из священного писания, ибо языч пики и еретики ложно толкуют его. Возгордившись славой земной и почетом, они тягаются с творцом нашим и стремятся противоборствовать ему.
Католикос возвысил голос и добавил:
– Еретики забывают, что Иакову, дерзнувшему противоборствовать, бог онемил бедро
Трепетали свечи перед иконостасом, канитель сверкала на омофоре католикоса, митра на его голове переливалась алмазными огнями.
Румянец выступил на скулах Мелхиседека, завораживающими глазами вглядывался он в обступившую его толпу.
Арсакидзе показалось, будто католикос глядит на него. Сомнение закралось в его душу: уж не разгадал ли старец силой своего провидения недавние суетные мысли Арсакидзе?
Он посмотрел прямо в глаза католикосу, но не выдержал напряженного взгляда Мелхиседека и опустил голову.
Константин чувствовал смешанный запах пота, ладана и мирры. Он повернулся и стал продвигаться к выходу, но не успел еще выйти из церкви, как католикос окончил проповедь. Тогда, как будто подхваченные ураганом, устремились к алтарю старые и малые, желая приложиться к высохшей руке католикоса.
Народ ринулся в церковь через все двери. Кафедру архидиакона снесли. За последнее время у Арсакидзе появилось обыкновение мысленно сравнивать церкви с будущим зданием Светицховели. На этот раз он дважды обошел церковь Самтавро, измеряя ее вдоль и поперек. Он обрадовался, что Светицховели будет на пятьдесят пядей больше этого храма.
Такова судьба творца. Как конь на привязи ходит дни и ночи вокруг кола, то здесь попасется, то там пощиплет траву, – ходит по кругу, как заколдованный, так же и у мастера всегда перед глазами его создание; гуляет ли он, пирует или бродит праздно в толпе, всегда и всюду мысленно кружится, он около своего детища.
Взошла луна.
Арсакидзе стоял в тени липы и глядел на город. Из церкви вышел царский духовник. Лицом к лицу, столкнулся с ним в темноте Арсакидзе.
– Добрый вечер, – пробормотал зодчий, но Амбросий был так углублен в свои думы, что не слышал приветствия.
Он словно выслеживал кого‑то в ограде церкви. Вытянув шею, он двинулся за группой женщин, которые в эту минуту тоже вышли из церкви.
Арсакидзе заинтересовался, ускорил шаги.
Женщины в пховских платьях следовали за какой‑то знатной дамой. Он узнал среди них Вардисахар.
«Вероятно, сопровождает Шорену», – подумал он и, опередив группу, осторожно оглянулся.
С поникшей головой шла Шорена, избегая назойливых взглядов. Прозрачная кисея, расшитая гранатовыми цветами, закрывала ее лицо. Ее сопровождали две служанки со светильниками. Щеки Шорены слегка побледнели. Вардисахар узнала Арсакидзе, два раза обернулась, но он отвел глаза. Промелькнула тень царского духовника. Арсакидзе – пошел дальше. Медленно продвигался он в толпе, следя одновременно за группой пховок и за черноризцем. Странные слухи ходили о Шорене в Мцхете. Говорили, будто она убежала из Гартискарской крепости, спустившись на веревке, и теперь дочь эристава, переодетая в латы и доспехи, организует новое восстание в Пхови.
Говорили, что царь запер дочь Колонкелидзе в Уплис‑цихе и что Шорена болеет в темнице. До Арсакидзе доходили даже слухи, будто католикос постриг ее в Ведийский монастырь. Константин пробирался сквозь толпу. И снова про‑мелькнула перед ним тень Амбросия.
Был чудесный вечер, напоенный дыханием весны. Сквозь лиловые ветви моргали ресницы звезд, луна поднялась над черной щетинистой спиной Саркинетских гор.
Встреча с пховскими девушками вызвала смятение в душе Арсакидзе. Вспомнил он свое счастливое детство, радость юности, оборванную грубой силой.
Толпы молельщиков шумно расходились по узким улицам. Вдоль улицы тянулись древние развалины, и Арсакидзе укрывался в их тени.
Шел он горестный и унылый.
Кто– то тронул его за локоть. Он вздрогнул и оглянулся на женщину под кисеей. Его охватило волнение, он узнал Вардисахар.
Женщина лукаво улыбалась. Она дрожала, как лист ракитника, а глазами следила за группой прислужниц, которая удалялась все дальше. – Где ты "была до сих пор, почему тебя не видно было в Мцхете? – спросил Арсакидзе.
– Мы были заперты в Гартискарской крепости…
– А теперь?
– Царь смилостивился над нами и отвел нам дворец Хурси. Но говорят, что мы недолго останемся в Мцхете, что католикос высылает нас в Абхазию… Наш духовник, монах Афанасий, рассказывал нам о тебе. Ты встретился на охоте с царем, стал знатным человеком. Щорена очень обрадовалась этому известию. Что слышно из Пхови? – спрашивала Вардисахар.
– О Пхови я ничего не знаю, – ответил Константин. Девушка пристально глядела на него.
Арсакидзе схватил ее за руку:
– Послушай, Вардисахар, мне отвели жилище рядом с вами. Приходи в сумерки ко мне. Спроси, где живет Нона, служанка царедворца Рати. А теперь ступай, за вами следит царский духовник Амбросии. Девушка опустила кисею и скользнула в тень стены. Арсакидзе замедлил шаги. На фиолетовом небе звезды задумчиво моргали ресницами.
Воображению Арсакидзе рисовались пухлые губы Вардисахар и ее глаза, сверкающие от страсти.
Вспомнил он на мгновение высокое пховское небо, сладость тела Вардисахар, ночи до рассвета со своей цацали. Но все это миновало, ушло в прошлое…
Ему сейчас больше хотелось увидеть лицо Шорены, подруги детства, молочной сестры. Только бы поближе увидеть ее, и он не стал бы остерегаться царского духовника, подошел бы и поздоровался с ней. У маленькой часовни толпа запрудила улицу. Арсакидзе воспользовался этим. Он нашел глазами алую шаль, мелькнула в свете плошек расшитая кисея Шорены. Арсакидзе видел, что мцхетские девушки и женщины с любопытством рассматривают дочь кветарского эристава и ее служанок. Константин был в пховской чохе. Его могли заметить, если бы он подошел к девушкам ближе.
Он опасался, что может причинить им вред. Две знатные дамы шли за пленными пховками. Женщина в шали спросила о чем‑то другую, в белой накидке. Арсакидзе расслышал ответ:
– Дочь Колонкелидзе, Шорена…
– У нее царственная осанка, – сказала высокая женщина в шали.
– Еще немного, и она станет царицей,‑ответила женщина в накидке.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Она ведь наложница царя Георгия, разве ты не знаешь?
По сердцу ударили эти слова Арсакидзе. Он хотел броситься к сплетнице, крикнуть ей в лицо, что она лжет. Но сдержался. Повернул обратно и лицом к лицу столкнулся с шагавшим вслед царским духовником. Молча прошел мимо него и скрылся в темном переулке.
XXIII
Большие толки вызвала в Мцхетском дворце весть о предании суду бывшего главного зодчего. Всего два‑три человека знали о действительном положении дела.
Несмотря на это, все требовали наказания Фарсмана. Особенно на этом настаивали сторонники царицы Мариам и католикоса: Фарсмана не любили за его откровенное язычничество, за мусульманскую одежду. Царице он не понравился с самого начала, ко, увлеченная строительством храмов, она не находила, кем можно было бы его заменить. А потому терпела этого «человека с лицом басурмана и религией Вельзевула», как называл Фарсмана царский духовник Амбросий.
Царица Мариям мечтала застроить храмами и монастырями всю Грузию, и не только Грузию, но и Армению и, если, бы могла, всю вселенную.
Когда она вернулась, в Уплисцихе из Абхазии, ей доложили, что царь и католикос нашли нового зодчего, молодого православного лаза. Царица обрадовалась, не зная даже, кто этот зодчий.
Еще в Уплисцихе ей сообщили, что старый Фарсман завел любовные шашни с девочкой Фанаскертели. Она потребовала строгого наказания Фарсмана.
Больше всего огорчило Мариам исчезновение иконы святого Георгия из Мцхетского дворца. Она видела в этом предзнаменование великих бед.
И когда она вернулась в Мцхету, то настояла, чтобы огромное количество убойного скота было угнано в Нокорнский монастырь для принесения жертвы святому Георгию в месте нового пребывания иконы.
Ко дню этого жертвоприношения в монастырь Нокор на прибыло множество пховцев, цанаров и галгайцев. Обедню служил сам католикос, после обедни он произнес проповедь.
Царь преклонил колени и приложился, к изображению разгневанного божества. После него царица на коленях подползла.к иконе и, обливая ее горючими слезами, просила святого Георгия вернуть свою благодать царскому дому.
Тщетно– старался царский духовник возможно подроб нее рассказать царице о преступлении Фарсмана; для этого требовались такие низменные слова, каких духовник не осмеливался при ней произнести.
Царица Мариам, дочь царя Армении Сенакерима, внесла во дворец аскетический дух, чуждый царям Грузии и Абхазии. Мариам наблюдала не только за выполнением религиозных ритуалов во дворце, но и за бытом монастырей и церквей, за нравственностью архиереев, епископов и священнослужителей.
Ее всевидящим оком и всеслышащим ухом был царский духовник Амбросий. Он следил Не только за священнослужителями, но и за самим царем, его вазирами и эриставами.
Георгий упорно молчал о деле Фарсмана – ведь мне ние царя предопределяло приговор. Воздерживался и Звиад‑спасалар. Он тоже недолюбливал Фарсмана, но, как во всяком ином деле, спасалар здесь руководствовался прежде всего военными соображениями. Изо дня в день осложнялись взаимоотношения Грузии и Византии. «Заговор Комнина» вызвал страшное гонение на грузин.
Византийский кесарь всегда предоставлял титул вестархов грузинам и армянам. Но за последние годы этим титулом награждались лишь одни армяне.
В Византионе задержали кларджетских азнауров, бе жавших из Грузии еще во времена Давида Куропалата, связав их появление с «делом Комнина», сочиненным византийскими соглядатаями.
Все эти события возбуждали во дворце царя Георгия самые противоречивые толки. Царица и католикос видели в лице кесаря высшее существо христианского мира, которое в качестве «римского императора» и «понтифекс максимус» уступало свое первенство только лишь богу. Звиад понимал, что «заговор Комнина» – меч, направленный против Грузии. Как отвратить его?
В такое время не так‑то легко было принять решение ослепить Фарсмана. Правда, новый строитель церквей был найден, но ца‑рю и спасалару было известно, что секрет ковки хара‑лужных мечей, режущих железо и кость, знал только один Фарсман.
И он не соглашался передать этот секрет никому. Кроме того, Звиад‑спасалар ни в Грузии, ни в Перед ней Азии не знал никого, кто бы умел строить укрепления лучше Фарсмана.
Царь Георгий колебался. Три раза по его приказу откладывали дело. Наконец Фарсман должен был предстать перед судом…
Царь повелел вызвать главного судью, настоятельницу женского монастыря Верхаулисдзе и своего духовника. Он приказал им не разглашать дела о девице Фанаскертели до вынесения приговора. За ослушание он грозил жестокой карой.
Через царского духовника он пригласил к себе католикоса. Духовник трижды ходил к Мелхиседеку, но каждый раз заставал его в постели.
Царь считался верховным судьей, но ему было не удобно самому прекратить дело или просить о помиловании Фарсмана, ибо жалоба девушки Фанаскертели находилась у судьи.
Георгий решил было сам посетить католикоса. Но как же быть в том случае, если Мелхиседек не согласится с царем, явившимся к нему? Борьба, которая шла между ними скрыто, тогда могла стать явной. Дело было важное и секретное. Царь вызвал Звиада и поручил ему подробно объяснить Мелхиседеку все дело и поговорить с ним наедине.
Звиад заметил, что царь не в духе, и спросил о причине.
– Не спал эту ночь, – отговорился Георгий. В это время явился скороход из Византиона. Развернули свиток и прочли следующее:
«Монаха Захария, идущего из Тао в Иерусалим на поклонение гробу господню, задержал наместник Антиохии и препроводил его к кесарю Василию. Кесарь приказал бросить Захария в темницу». Захария обвиняли в том, будто именно он передал Комнину красные сапоги, посланные царем Георгием, и от его же имени поздравил этого отступника с титулом кесаря.
Захария пытали долго, требовали, чтобы он подтвердил это обвинение. За это ему обещали свободу и епископский престол в Кесарее.
Захарий держался стойко.
Не добившись признания, его снова бросили в темницу и натравили на него крыс. Когда он устал от допросов и прикинулся немым, у него отрезали язык. «Для чего, мол, тебе нужен язык, если ты немой?» Так издевались они над старцем.
Взбешенный этим известием, Георгий вскочил с места и ударил кулаком об стол.
– Кесарь Василий хочет сожрать единоверную Грузию так же, как он сожрал Армению. Но, пока я жив, не дождется этого, собачий сын! – кричал царь.
Спасалар никогда еще не слыхал такой брани из уст Георгия.
– Как же не видит этого Мелхиседек? Как не понимает опасности царица Мариам? – продолжал негодовать Георгий. Перед тем как войти к царю, Звиад встретил царицу. Представительная женщина, с тонким бледным лицом, она вследствие худобы казалась выше ростом.
На царице было платье из черного китайского шелка, крупные алмазы ее ожерелья радугой переливались на груди. На тонкой длинной шее напряженно выступали жилы, гневно сверкали припухшие глаза.
Звиад почтительно поклонился.
Она сухо ответила на его приветствие и принужденно улыбнулась ему. Видно было, что путешествие по Абхазии утомило царицу, а может быть, неприятные новости, которые ждали дома, взволновали ее. Белила, густо покрывавшие ее, лицо, не могли скрыть тоненьких, как следы птичьих лапок, морщин около больших печальных глаз…
Шурша платьем, она прошла из царской палаты в спальные покои.
По тому, как она прикрыла за собой дверь, Звиад понял, что между супругами произошла крупная ссора. Несколько успокоившийся Георгий долго молчал, упершись взором в ту нишу, где меж двумя подсвечниками висело серебряное распятие…
Вдруг он обернулся к спасалару и сказал ему:
– Я тебе говорю, Звиад: хотя вокруг меня постоянно толпятся советники, при решении важнейших дел я в конце концов остаюсь одиноким. Они много болтают на совете старейшин, а наедине со мной хранят молчание.
Лишь покойный мой вазир Варзабакур молчал на совете, а наедине говорил мне всю правду.
Я присмотрелся: за последнее время и ты, Звиад, стараешься молчать…
Спасалар, как окаменелый, сидел на позолоченном кресле и слушал Георгия, понурив голову. Но когда Георгий замолк, спасалар пристально посмотрел царю в глаза и сказал:
– Ты правильно подметил, государь, что мне легче меч достать из ножен, чем говорить, тем более давать советы… В самом деле, слово порой тяжелее, я бы сказал‑сильнее меча…
У меня столько дел, мне редко удается читать книги, но я всегда знал, что книги‑самые бесстрашные и мудрые наши советники. И вот не так давно в одной старой книге я прочел следующее: «Тот советник, который сперва предугадывает то, что царю приятно будет слышать, и лишь дотом преподносит ему свои советы, опаснее лютого врага, ибо льстец, считающий свою болтовню исполнением своего долга перед престолом, может натворить больше бед, чем тот, кто хранит молчание».
Я не знаю, что советуют твои вазиры, когда они наедине с тобой, но на совете старейшин они большей частью говорят то, что тебе приятно.
Один Монах тайком сообщил мне слова этого вельзевула Фарсмана. Никогда, сказал он, не следует говорить правду ни царю, ни ребенку, ибо они тешатся тогда, когда лесть и ложь щекочут их самолюбие.
А Соломон Мудрый нас учил: «Всякое намерение царя превращается в твердое намерение только после совещания с приближенными».
Спрашивать у кого‑либо совет‑значит доверять ему. Мне кажется, я собственной кровью заслужил такое доверие, государь,‑свыше десяти ран я получил в разных боях. Не так ли?
Царь поднял голову и сказал:
– Так, Звиад.
– Если это так, разреши мне, государь, посоветовать тебе то, что будет тебе не так уж приятно.
Царь удивленно посмотрел на спасалара. Он никогда не видел Звиада таким красноречивым. Улыбнувшись ему, Георгий сказал:
– Ну, говори всю правду, Звиад!
Звиад слегка почесал себе подбородок, кашлянул и
продолжал:
– Я не раз собирался доложить тебе свое мнение насчет Византии, государь, но ты так резко говоришь о кесаре Василии, что у меня не хватало духа. Кроме того, я свято верю в то, что говорил мне покойный отец: ни царю, ни вельможе – никому ничего не советуй, пока тебя не спросят…
Ты лучше нас ведаешь, государь, что на протяжении многих веков у Грузии были два единоверных соседа – Армения и Византия. Мы сообща с ними дрались против хозар и сарацин, против персов и прочих наших врагов. Не так ли? Согласись, что давнишних друзей от себя оттолкнуть так же легко, как приобрести новых врагов. Не так ли?
Георгий кивнул головой.
– Известно, ничто так не сближает людей, как земля и кровь, – продолжал Звиад. – Еще одна вещь связывает нас тесными узами – это вера.
Сказав это, Звиад бросил взор на распятие и добавил:
– Если бы не союз с единоверными, нас давно бы утопили во всепоглощающем море окаянного ислама, не так ли?
Припомним, наконец, покойного царя Давида Куро‑палата, первого собирателя исконных грузинских земель, он во главе своих войск не раз помогал кесарю, как в борьбе против Варды Склира, так и в походах против сарацин. В этих битвах многие тысячи грузин омыли своей кровью земли Сирии и Месопотамии.
Недаром и отец твой, покойный царь Баграт, был союзником византийцев и не раз получал помощь от греков, не так ли?
Звиад на минуту умолк, ему показалось, что Георгий хочет что‑то возразить, но, видя, что царь продолжает молчать, сказал:
– Наконец, мы должны помнить не только прошлое, но и о будущем следует нам помышлять. Армения пала в неравной борьбе с нашими общими врагами. Ну, а кто еще, кто нам поможет завтра и послезавтра в предстоя щих битвах с неверными, если не Византия? На севере – молодая христианская Русь. Но кто поможет нам на юге?
Что же касается кесаря Василия, я бы так сказал: корабли приходят и уходят, порой нечаянно гибнут, но море, как бы оно ни бушевало, всегда остается на своем месте, не так ли, государь?
Если кесаря сравним мы с кораблем, то море – это народ. В морях много всякой всячины, и гнилье попадает в их волны, но недра морские таят неисчерпаемые богатства, которые я и не собираюсь здесь перечислять.
Я часто слышу, как ты высмеиваешь католикоса Мелхиседека и наших прожорливых епископов за подобострастное отношение ко всему византийскому, и смеюсь вместе с тобой, государь. И я не одобряю их низкопоклонство. Но кажется мне, что следовало бы уважать, и не только уважать, но и перенимать все то, что есть хорошего у армян и греков. Плохого же нам не стоит у них занимать, ибо плохого и у нас самих немало найдется, – не так ли, государь?
Когда Звиад умолк, он заметил, как засверкали у Георгия глаза и губы зашевелились. Теперь спасалар был окончательно убежден, что Георгий будет ему возра‑жать, но вдруг распахнулась дверь, вошла царица Мариам, молча взяла из ниши зажженную свечу и направилась в свою опочивальню; на этот раз она не захлопнула за собой дверь.
Георгий кинул взгляд на приоткрытую дверь, встал, прошелся по зале, закрыл дверь, сел на свое место и стал смотреть на распятие, перед которым горела единственная свеча.
Звиад поднялся, низко поклонился царю и собрался уходить.
– Спокойной ночи, – невнятно пробормотал царь. Но не успел Звиад дойти до дверей, как царь Георгий
поднял голову и позвал его обратно:
– Тебе говорю, Звиад, вернись и побудь со мной.
В глубоком забытьи сидел Георгий. Рядом с ним дымился наргиле. Звиад долго стоял перед царем, но тот словно забыл о его присутствии.
Спасалар тихо кашлянул, чтобы напомнить о себе ушедшему в свои мысли Георгию. Царь поднял голову.
– Не желаешь ли опиума? – спросил он Звиада.
– Благодарю, государь, не надо.
Царь указал глазами на кресло и еще некоторое время молчал. Затем он посмотрел в упор на спасалара.
– Тебе говорю, Звиад: если Мелхиседек спросит тебя о Шорене, что ты ответишь ему?
Звиад смутился.
– Только то, что повелит мне мой государь. Георгий поник головой и повторил:
– Только то, что повелит тебе царь?… Гм…
– Почему изволишь так говорить, царь царей? – Нет, ничего, просто так сказал…
Немного помолчав, он продолжал:
– Царица поссорилась со мной – видно, мой духовник насплетничал… Мариам, наверное, сообщила обо всем католикосу. Если католикос потребует изгнания Шорены, захочет, чтобы ее выслали в Абхазию, постригли в Бедийский монастырь, не давай на это согласия ни в каком случае. Но если…
Он. снова помолчал, а затем продолжал;
– Но если католикос заупрямится, скажи ему от моего имени, что Шорену мы выдаем замуж за Гиршела, владетеля Квелисцихе, племянника моей матери… Постарайся не доводить до этого, но, если не будет другого выхода, скажи так. Скажи, что Гурандухт прислала уже приданое, а царь дал согласие. Выдаем‑де замуж за Гиршела, владетеля Квелисцихе. Скажи так, а там посмотрим, что будет…
Снова почтительно поклонился Звиад и вышел. Царь вновь потянул опиум из наргиле и пустил клубы дыма.
Некоторое время ок сидел одурманенный, затем бросил вдогонку уходящему спасалару:
– Историей с красными сапогами воспользуйся по‑своему!
XXIV
Сумерки спускались с Саркинетских гор, когда Звиад‑спасалар вошел в сад католикоса. Угасающие лучи заката млели на распустившихся ветках персика. Откуда‑то доносились резкие крики павлинов. Звиад направился во дворец Мелхиседека. Домашняя лань перебежала ему дорогу и, навострив уши, стала под миндалем. Посмотрела на него и, взыграв, понеслась к боковому флигелю.
Огромные волкодавы с лаем бросились навстречу гостю. Обычно собаки не трогали Звиада, но на этот раз они так тесно окружили его, что он, покрикивая, стал отгонять их ножнами меча. Не обнажать же боевого меча против собак! Из флигелей выскочили слуги и разогнали псов.
Дверь на балконе приоткрылась, в нее просунулась голова царского духовника Амбросия и быстро исчезла. Звиаду было неприятно, что он столкнулся с ним. Без слов поймет Амбросий, зачем приходил Звиад к Мелхи‑седеку, и сегодня же доложит обо всем царице. Царю и спасалару хотелось устроить так, будто Мел‑хиседек сам приостановил дело Фарсмана, и притом по государственным соображениям, так как делами нравственности и религии по преимуществу занимался он сам.
Как только Звиад ступил на лестницу, тотчас же из галереи ему навстречу опять высунулся царский духовник.
– Пожалуйте, Звиад‑батоно, – с улыбкой приветствовал он гостя.
Всегда нахмуренные, сросшиеся брови Звиада не разошлись, когда он нехотя ответил на приветствие попа и, опередив его, прошел в открытые двери.
Он миновал три палаты. В них пахло ладаном и миррой. Восковые свечи мерцали перед иконами, висевшими в нишах. Двери опочивальни были открыты… Еще не входя туда, Звиад увидел бледное, увядшее лицо.Мелхиседека на фоне огромной подушки. У изголовья сидели настоятель мужского монастыря Стефаноз, мцхетский архиепископ Ражден и монах Гаиоз.
Позади них стояли три светильщика. И здесь тоже мерцали бесчисленные свечи перед иконами и крестами. Когда Звиад, поклонился католикосу, и приложился к его руке, он почувствовал, что у Мелхиседека нет жара. Он. догадался, что болезнь католикоса выдумана, чтобы оттянуть его встречу с царем.
У Звиада были такие, косматые брови и такие длинные ресницы, что иногда он казался спящим. Но Звиад был великий мастер постигать скрытые мысли людей. Теперь ему было ясно, почему католикос не пришел три дня тому назад на совет, созванный Георгием но поводу поставки новых материалов и новых рабочих для Светицховели.
Когда кончились приветствия и взаимное осведомление о здоровье, Звиад почувствовал неловкость. Напрасно искал он предмета для начала беседы с католикосом. Царский духовник Амбросий все время вертелся перед ним и словно спрашивал его своими неприятными желтоватыми глазами: «Ну, выкладывай скорей, зачем явился. Все равно ведь я и без того все знаю».
Точно вороны, восседали вокруг постели остальные монахи. Блюстителями молчания казались эти черноризцы, сидевшие в увешанной иконами опочивальне.
Как простуженный буйвол, сопел чернобородый богатырь, отец Стефаноз, шумно тянул воздух широким, как труба, бородавчатым носом, ежеминутно поглаживая рукой холеную бороду, спускавшуюся до живота.
Хлопал большими тяжелыми веками растрепанный архиепископ Ражден, похожий на человека, одурманенного опиумом. Сомкнув уста, сидел козлобородый монах Гаиоз, коротконосый старец, с большими скошенными ушами.
Католикос дал знак, и царский духовник уселся на треножнике. В его взгляде сквозила такая настороженность, какая бывает у полевой крысы, только что вылезшей из норки на поляну.
Звиад смутился, ладонью погладил подбородок, как это обычно он делал, когда волновался. Не знал, что сказать и как поступить. Доложить католикосу: «Наедине, мол, хотел бы переговорить с тобой, всеблагой»? Это обидело бы присутствующих.
Наконец набрался смелости и вполголоса пробор мотал:
– По повелению царя, я посетил твое святейшество. Царь сам желал тебя видеть, но опять заныли у него старые раны, твое святейшество…
Сказав это, Звиад готов был уйти.
– Мой повелитель посылает меня завтра в Уплисцихе, – добавил он.
Но тут заговорил сам католикос:
– Я хотел бы кое‑что поведать тебе, Звиад. Гости привстали.
Звиад заметил, что царский духовник провожает дру гих, а сам как будто собирается остаться. Именно в его‑то присутствии и не хотелось говорить спасалару.
Некоторое время он испытующе глядел на иссохшее лицо Мелхиседека. Догадался Звиад, что и сам католикос не хотел начинать беседы до тех пор, пока царский духовник не проводит гостей и сам не уйдет.
Лицо Мелхиседека было безжизненным. Тонкие, как горчичные корни, голубые жилки вились от скул к вискам. Католикос лежал на спине, сложив на груди руки. Длинные и сухие, они походили на руки мертвеца… Ногти посинели, тыльную сторону рук покрывала сеть жилок, какая бывает на несозревшем табачном листе.
Достаточно было на минуту закрыть ему свои пуговичные черные как ночь глаза, и он мог бы сойти за покойника.
Сомкнутые безжизненные уста Мелхиседека, казалось, никогда уже не разомкнутся.
Звиад был рад, что эти уста хранили молчание в присутствии светилыциков. Царский духовник вдруг вернулся, приложился к руке католикоса и тут же выскользнул за дверь.
Католикос удалил и светилыциков.
Некоторое время он продолжал лежать молча и при‑; стально смотрел на восточную стену, словно спрашивая совета у висевших на ней икон.
Затем, наполовину спрятавшись в тень, он начал:
– Дважды просил меня царь к себе, но здоровье не позволяло явиться к нему лично и доложить о том, что я хочу сообщить тебе, Звиад.
Звиад беспокойно заерзал в кресле, провел ладонью по подбородку, напряг слух, ибо по выражению лица Мелхиседека было видно, что тот собирается говорить о чем‑то действительно очень важном,
– Мое здоровье весьма подорвано, Звиад. Но, видно, на то воля божия… Да и мне самому не хочется быть свидетелем гибели Грузии. Пусть раньше сомкнутся мои очи и замкнется слух мой, данный мне господом для того, чтобы слушать. Ибо блаженны те, кого смерть застигнет раньше, чем увидят они своими глазами разорение своей родины. Блаженны и те, кто предпочтет перейти в царство теней, к предкам своим, с правдивым сердцем, вместо.того чтобы пребывать в среде соотечественников своих, стоящих на пути гибели. Горе тем, кому достанется в удел плач Иеремии среди развалин башен и крепостей своей родины… Неверие наступает на христианский мир… Твердость веры и чистота нравов в такое время оградят нас больше, нежели крепости, воздвигнутые тобой, Звиад, по воле нашего царя. Небо обрушится "на нас, рухнет христианский мир, и тогда не помогут даже те стальные мечи, которые, по приказу царя Георгия, кует Фарсман, нехристь и суеслов. Ибо око всемогущего и всевидящего зрит все, Звиад, и горошинка не падает наземь помимо воли его…
Звиад надеялся, что после такого длинного предисло‑вия Мелхиседек перейдет к сути дела.
Он слушал напряженно, но Мелхиседек неожиданно заговорил о Баграте, восхваляя его.
– Баграт был надеждой всех великих и малых, потому он и раздвинул так широко пределы Грузии. После Вахтанга Горгасала никто не строил так много церквей, как он, Баграт. Всехристианнейшнй был царь Баграт, и потому верховный отец христианского мира, византийский кесарь Василий, даровал ему титул куропалата и зеленую колесницу.
Было понятно, что все это говорилось в упрек царю Георгию, который титулам куропалата и новеллиссимуса предпочел борьбу с Византией.
При упоминании о Василии у Мелхиседека начался приступ кашля, а Звиад вспомнил, как чуть было не убил Василия в битве при Ухтике. Кони их столкнулись тогда грудь с грудью, но спасал ар не посмел тронуть христианнейшего кесаря и вместо него пронзил мечом патриция Василиска Кулейба.
Обессиленный кашлем, католикос на время потерял способность говорить и опять сомкнул уста, чтобы собрать силы для продолжения беседы.
Спасалар был лишен дара красноречия, даже простая беседа затрудняла его, молчаливого по природе.
Когда он говорил, у него раздувались ноздри, перекашивалось лицо, он размахивал кулаками, точно грозил кому‑то, и тем самым помогал себе, ища слова. От чрезмерного волнения он прибавлял к своей речи приговорку «не так ли?» – Если кесарь Василий и в самом деле наш верховный, всехристианнейший отец, как изволишь ты говорить, то почему же он заставил пытать невинного монаха Захария? Ведь не посылали же мы его соглядатаем. Не так ли? Царь Георгий,не посылал с ним Комнину красных сапог. Захарий ехал в Иерусалим только ради спасения своей души, не так ли?…
Мелхиседек смутился, красные пятна появились у него на скулах.
Мцхетский архиепископ Ражден, недавно вернувшийся из Византиона, докладывая католикосу, как раз перед приходом Звиада, о положении грузинских церквей в Византии, вскользь упомянул и о задержании, какого‑то Захария.
– Захарий и не грузин даже, он еретик‑армянин, – ответил католикос.
– Армянин?!‑ехидно улыбнулся Звиад– Монах Захарий – артануджский азнаур из рода Аришиани. Я ни от кого еще не слыхал, что род Аришиани – армянский.
Католикос был удивлен этим сообщением.
Архиепископ говорил ему, что какого‑то Захария Да‑ришиани пытали в Византионе.
Мелхиседеку было неприятно, что его уличили в равнодушии к судьбе грузинского монаха. И кто же уличил? Тот самый Звиад‑спасалар, которого Мелхиседек считал виновником сожжения олтисского храма.
Разгневался католикос, проклиная в душе архиепископа Раждена; выжил из ума старик, не мог отличить Даришиани от Аришиани!
Но этот промах не смутил Мелхиседека. Он снова заострил меч обличения и принялся бранить царя Георгия. Но и на этот раз он тоже начал издалека. Упомянул о том, что Георгий ему сродни, что покойный Баграт поручил ему Георгия двенадцатилетним отроком.
Он говорил долго, пока наконец подошел вплотную к делу.
– Георгий сластолюбец! Он ослепил Колонкелидзе, а его единственную дочь поселил во дворце Хурси и сделал своей наложницей.
Несмотря на предупреждения царя, Звиад не ожидал, что католикос так открыто и резко заговорит об этом. Дело Фарсмана отходило на задний план перед таким обвинением.
Звиад сообщил, что Георгий советовался с ним, перед тем как освободить Шорену из крепости Гартискари. Царь ссылался на то, что нужно обновить крепость Гартискари.
– Что касается наложницы, – сказал Звиад, – наверно знаю, что царь Георгий не виновен в таком грехе, – злые языки донесли тебе всуе. Было бы хорошо, всеблаженнейший, проверять такие сообщения.
Католикос вспыхнул, его охватило сомнение: если мцхетский архиепископ не отличил Аришиани от Даришиани, то мог напутать и царский духовник.
«Гартискарскую крепость перестроить» – это похоже на истину.
Звиад заметил, что католикос смягчился, и поэтому стал смелее.
– Весьма важное и секретное дело хочу я сообщить тебе, твое святейшество, – заговорил он, поминутно поглаживая ладонью подбородок. – Немного еще осталось жить, всеблаженнейший, Фарсману Персу. Царь и я – прах у ног твоего святейшества – решили укоротить дни этого суеслова, но мы опасаемся, как бы при малейшей обиде не сбежал он к сарацинам. Не так ли? Секреты наши он может продать сарацинам. Не так ли? А сэра‑цины стоят у наших ворот, всеблаженнейший. Не так ли? Фарсман может сбежать, как сбежал в свое время Хурси Абулели.
При упоминании об Абулели дрожь охватила Мелхиседека.
Он снова закашлялся. Звиад воспользовался этим.
– Самое главное заключается в том,‑продолжал он, понизив голос и убедившись, что никто их не подслушивает, кроме икон, – чтобы выведать у Фарсмана секрет ковки мечей, режущих кость и сталь. Этот проклятый колдун пользуется индийской сталью каких‑то неведомых свойств и арабским порошком неизвестного нам состава. Еще покойный Баграт пытал его трижды, бросал в темницу, грозил отрезать язык, вырвал все ногти с пальцев его ног, но ни звука не издал упорный.
Звиад прервал разговор и, посмотрев в глаза католикосу, убедился, что тот слушает внимательно. Приободрившись, Звиад добавил:
– Среди пленниц, привезенных из Кветари, есть одна по имени Вардисахар – служанка дочери Колонкелидзе. Мы решили женить на ней старика Фарсмана. Любит блудниц этот язычник – может быть, женщина выведает у него тайну.
Мелхиседек все же сомневался – не наложница ли Георгия Шорена. Старик поверил только в необходимость перестройки крепости Гартискари. Католикосу было известно, что на сороковой день после смерти Чиабера царь ездил в горы лишь для того, чтобы повидать эту Шорену.
Царский духовник не скрыл и того, что царь и царица поссорились из‑за этой женщины.
Мелхиседек ценил царицу Мариам «как равноапостольную и великую ревнительницу церкви».
Мелхиседеку было ясно: освобожденная из крепости Гартискари, эта дочь греха опасна для царицы и для нравственных устоев государства.
Он решил уцепиться за удобный случай.
– Я подал бы царю хороший совет, Звиад, дорогой…
Спасалар насторожился.
– Если вы в самом деле хотите соблазнить Фарсмана, я бы посоветовал выдать за него дочь Колонкелидзе. Говорят, что она чародейка, эта лукавая женщина, и что она обвораживала людей и помоложе Фарсмана…
Звиад догадался, что католикос все еще имеет в виду Георгия.
Вновь постарался он исключить из разговора дочь Колонкелидзе и еще энергичнее провел ладонью по подбородку.
– Она все же дочь эристава, всеблаженнейший. Не пойдет она замуж за какого‑то сарацина или иранца, или черт его знает, кто он! Не так ли? Кроме того, не она, а Вардисахар известна как колдунья. Простолюдинка, дочь сапожника, она была наложницей аланского царя. Но когда Чиабер изменнически убил аланского царя и забрал аланские крепости, он взял в плен эту женщину и подарил ее своей невесте Шорене.
После некоторого молчания он снова направил на Мелхиседека суровый взгляд и. заметил, что его доводы все еще не убедили, католикоса.
– А, дело девушки Фанаскертели улажено, всебла‑женнейший. Государь подарил жизнь младшему сыну цхратбийского эристава Дачи. За этого несчастного мы и выдадим замуж девушку Фанаскертели. Его согласие уже, получено. Если же это‑дело предадим гласности, то опорочим имя невесты; и тогда даже смерть. Фарсмана не поможет ей.
Католикос был против смертной казни– и ослепления Фарсмана, он требовал лишь, его изгнания, но теперь убедился, что это будет на руку сарацинам, и потому поверил во все, о чем говорил ему Звиад,
Мелхиседек согласился, чтобы главный судья временно приостановил дело Фанаскертели, Он не терял надежды и на то, что такое милосердие может обратить Фарсмана в Христову, веру.
Звиад счел беседу законченной и собрался уходить.
Католикос лежал, сложив руки и сжав уста, и глядел на иконы. Вдруг он повернулся к Звиаду.
– Это все хорошо, любезный Звиад, но… еще одно самое важное дело должно быть улажено навсегда.‑И уставил на Звиада глаза‑черные пуговички. – Ты проницателен, и тебе, известно, какое тяжкое бремя господь возложил на меня в этом мире. Царица Мариам посетила меня три дня тому назад. Она сидела вот в том кресле и обливалась горькими слезами. Жаловалась на распутность царя. Говорила, что решила постричься в монахини в Ведийский монастырь. Царицу Мариам грузинская церковь когда‑нибудь причислит к лику святых, но сейчас пострижение ее в монахини было бы вредно для государства… Я требую от царя, Звиад‑батоно, пострижения в Ведийскую женскую обитель девушки Колон‑келидзе.
Звиад очутился в тупике, он понял, что отступать некуда, и решил сообщить католикосу то, что ему сказал царь:
– Это невозможно, твое святейшество! Гурандухт выдает свою дочь за Гиршела, владетеля Квелисцихе. Царь Георгий уже дал согласие…
Католикос счел это благоразумным, и отказался от своего требования. Было за полночь, когда трое светильциков провожали спасалара из, сада католикоса.
Звиад отпустил слуг и залюбовался усеянным звездами небом. В окрестностях моста Звездочетов громко кричал фазан.
XXV
Царица Мариам с нетерпением ждала после пасхи приезда владетеля КвелиСцихе. Она не любила родственников мужа, особенно Гиршела. Но на этот раз возлагала на него все свои надежды.
Царица была уверена, что, как только Гиршел обручится с Шореной, царь оставит эту «грешницу» и злые языки перестанут сплетничать.
Наступило весеннее половодье. Арагва, Кура и Ксани разлились в этом году особенно бурно. Мариам потеряла надежду, да и другие перестали ждать гостей в ближайшие дни.
Владетель Квелисцихе не был во Мцхете с отроческих лет. И сейчас старые и малые были заняты только им.
Семь лет находился Гиршел со своими тремя азнаурами в плену у сарацин. В день байрама их привели во дворец халифа.
Грузины внезапно набросились на сарацинских воинов игулямов, обезоружили их, отняли у них латных коней, с боем проложили себе путь и бежали. Спустя год они достигли Квелисцихе. За полночь под красную горку к дозорным башням Арагвских ворот подъехали семь всадников в латах. Они пересекли разлившуюся Куру у Квахврели. Река унесла оруженосца эристава – Качабураисдзе, и азна‑уры тщетно пытались спасти его. Наконец сам эристав бросился за ним. Течением унесло лошадь тонувшего оруженосца. Гиршел вплавь догнал его, подхватил под мышки, как малое дитя, и выволок едва живого на противоположный берег. Затем вплавь бросился за конем и уже верхом на нем снова переплыл реку.
С трудом переправились они и через Ксани. На другой день после их приезда в Мцхету Мелхиседек отслужил благодарственный молебен по случаю их чудесного спасения. Вся Мцхета заговорила о храбрости эристава Гиршела.
После полудня, когда католикос Мелхиседек со своим собором находился в большой царской палате, туда вошел, звеня шпорами, богатырь в серебряной кольчуге, но без меча. Его сопровождали азнауры в латах.
Он направился прямо к царице, опустился перед ней на одно колено, поцеловал руку, затем приложился к руке католикоса, расцеловался с царем Георгием, и, когда подошел к спасалару, все заметили, что даже великан Звиад на целую голову ниже его.
Медвежья неловкость чувствовалась в движениях гостя. На щеках виднелись шрамы от ран, нанесенных мечом, и это несколько портило его красивую наружность. Голос у него был гулкий.
Гиршел редко смеялся и был скромен в обращении с людьми. Царица не сводила глаз с гостя; когда он обнял царя, проницательный взгляд Мариам заметил, что Георгий довольно холодно встретил долгожданного родственника.
Гиршел простудился при переправе через Мтквари, кашлял, но не обращал внимания на недомогание. Странные сведения получила царица о Гиршеле: будто он избегает женщин, курит опиум и пьет. Красивейшую придворную даму Анчабаисдзе назначила царица прислуживать гостю, но, когда ее представили Гиршелу, он странно смутился: его большие уши покраснели, как петушиный гребень.
Он едва вымолвил несколько слов.
Царица объяснила это тем, что в плену у мусульман он отвык от обращения с дамами.
Необыкновенный аппетит чувствовал Гиршел после долгого пути. Приятно щекотали его вкус и обоняние шашлыки из оленины, жареная осетрина, вареные бычьи лопатки и другие ароматные яства.
Скромный, вежливый и обходительный, он щипал еду, как олень почки деревьев. Рыцарь стеснялся даже есть в присутствии дам.
Все заметили, что гость чувствует себя неловко за обедом, да и его самого поражала тишина, царившая за столом, поражало молчание обедающих.
Царь, царица и весь двор вели себя так, словно были в ссоре между собой. После обеда началось пиршество. По приказу стольника внесли большие серебряные багратидские ковши. Подавали атенские, хидиставские и мухранские вина. Гиршел, проживший долгое время в магометанских странах, жаждал вина, но он знал, что во дворце не принято излишествовать, и потому сдерживал себя сколько мог.
Нехотя обедал и царь, но вино он пил охотно и приглашал выпить Гиршела.
– Отпей немного, – то и дело просил его царь.
– Нездоров я, – отговаривался Гиршел, едва пригубив чашу и смакуя с наслаждением тонкий вкус вина.
В тот день пиршество закончилось рано. Больше всех был доволен этим Гиршел. Он вышел с царем в дворцовый сад; здесь каждое дерево, каждый куст напоминали Гиршелу его детство.
В этом цветнике ловили они с Георгием бабочек, в том фруктовом саду ставили силки для птиц, в дупле вон той липы следили за только что вылупившимися совятами, на это грушевое дерево карабкались вдвоем, с того персикового дерева рвали спелые плоды, под тем деревом подбирали созревшие орехи.
Грушевые деревья поросли омелой, высохли ветки персиковых деревьев, в стволах орехов образовались дупла. Срубили инжировые деревья. Молодняк заменил их молочно‑серые стволы. Вон на той осине разоряли они скворечники, вон там стреляли из лука в голубей, которые садились на яблони. Под этой липой катались они когда‑то на одном ослике и, вооруженные палками, мнили себя рыцарями в латах.
Из дупла того тутового дерева таскали они птенцов. С каждого дерева, из‑под каждого куста глядело на Гиршела его счастливое детство… Они проходили мимо охотничьего дворца.
Соколы и ястребы дремали на насестах. Главный ловчий пригнал псов: ищеек, гончих и борзых. Собаки окружили царя. Гиршел был в восторге от этого зрелища. Весело лаяли гончие, визжали ищейки. Черная с желтоватыми пятнами борзая подпрыгнула к Гиршелу, запачкав ему лапами аксамитовый кафтан.
Георгий чесал у собак за ушами, совал в пасть руки, трепал за нежные уши, прочищал глаза.
Когда угнали псов, Гиршел спросил царя:
– А где твой гепард, Георгий?
– Мой гепард взбесился, Гиршел, мы лечили его, давали ему сок белладонны, но это не помогло ему, и однажды он набросился даже на меня. До сих пор страх еще пробирает меня при воспоминаний о том дне. И произошло это, когда я вышел в сад без кольчуги, без меча. На помощь прибежал скороход Ушишараисдзе и пронзил гепарда пикой… А теперь я тебе покажу нечто такое, чего ты никогда еще не видел.
Они пересекли дворцовый сад и подошли к оленьему загону. Гиршел был поражен. Ни в зверинце персидского шаха, ни в охотничьих павильонах халифов не видел он такого количества оленей.
Он упрекнул Георгия за то, что за оленями, видимо, плохо смотрят.
– Этих оленей я отобрал у кветарского эристава, отца твоей невесты Шорены, – ответил Георгий, испытующе глядя на гостя.
У Гиршела покраснели уши при упоминании о Шорене. Чтобы скрыть волнение, он вцепился руками в плетеный забор загона, вытянул шею, перевесился через него и с преувеличенным вниманием стал рассматривать лес оленьих рогов.
Оленьи самки выглядели особенно жалко. Зимняя шерсть с них слезла, а новая еще не отросла. Иных покрывал нежный пух, похожий на вымороженную редкую траву на холмах в конце февраля, когда зима прошла, а весна еще не наступила и на горах мелькают рябые проталины.
Оленята грудились в углу у каменной ограды, понурив головы, дремали и дрожали даже на солнцепеке.
– Олени эти выросли в горах, – сказал Георгий.‑
Уход за ними хороший и кормов отпускается вдоволь, но они плохо переносят мцхетский климат.
Главный ловчий открыл плетеную дверцу, царь и Гиршел вошли в загон.
Чувствовался запах скота и навоза. Гиршел взглянул на оленят.
– По‑видимому, они болеют лихорадкой. Самцы заволновались, увидев чужих людей. Гость разглядывал самую красивую олениху.
– Эта олениха – любимица Шорены. Шорена сама ее выкормила.
– И теперь следит за ней? – спросил Гиршел.
– Дочь эристава находилась до сих пор в Гартискарской крепости, а теперь живет во дворце Хурси. Когда она станет твоей невестой, то сможет сколько угодно ходить за своей оленихой. Духовник Шорены, монах Афанасий, говорил мне, что она очень скучает по своей Небиере.
Гиршел еще не видел дочери Колонкелидзе. Он пристально рассматривал Небиеру, словно хотел в образе этой прекрасной, львиного цвета, оленихи увидеть облик своей невесты.
Георгий удалил главного ловчего и слуг.
– Загон запрем сами, – сказал он.
Оставшись вдвоем с Гиршелом, он стал разглядывать Небиеру. Вспомнил он короткие счастливые минуты, которые провел во дворце Колонкелидзе в ту ужасную ночь, когда царские войска брали Кветарскую крепость.
– Шорена не похожа на других девушек,‑сказал он Гиршелу, – она смелая и искусная охотница.
– Охотница?
Много рассказов слышал Гиршел от своих теток о красоте Шорены, но он не мог себе представить, как эта красавица может быть хорошим стрелком и охотником.
Ему вдруг страстно захотелось увидеть ее. Он уже хотел попросить друга детства показать ему невесту, но вспомнил: во дворце ждали приезда Гурандухт, без нее нельзя встретиться с Шореной. Слова, готовые сорваться с его уст, застряли в горле. И он сказал Георгию:
– Я стеснялся царицы и католикоса, а, по правде говоря, мне хотелось выпить за обедом…
Георгию стало неловко.
«Заметил, наверное, что я холодно его принял»,‑подумал он, но улыбнулся и похлопал гостя по плечу.
– А, вот как! Ну что ж, вспомним, друг, старину, посостязаемся в выпивке! – сказал он.
После некоторой паузы он внимательно оглядел Гир‑шела и добавил:
– Если хочешь кутнуть по‑настоящему, надо переодеться.
Гиршел удивился.
На нем был аксамитовый кафтан. Что же мог надеть на себя гость скромнее этого?
– Мы оба должны одеться простолюдинами. Гиршел улыбнулся.
Георгий не знал никого из придворных, чья одежда пришлась бы впору Гиршелу. Он попросил у Звиада охотничью шубу, но она оказалась мала великану.
Георгий вспомнил про скорохода Ушишараисдзе, самого высокого из его слуг.
Громадный Гиршел был забавен в чохе и заячьем полушубке скорохода Ушишараисдзе – и эта одежда была ему коротковата.
XXVI
Гиршел с удивлением смотрел на царя, который вы красил бороду хной.
– А знаешь, Георгий, ты очень похож на Аль‑Хакима. У халифа такая же рыжая борода. Сарацины могут принять тебя за его родного брата.
– Мой дед Давид Куропалат помогал кесарю в вой нах против сарацин. Отец, Баграт Куропалат, очень любил женщин. Быть может, он встречался с матерью халифа.
Гиршел улыбнулся.
– Забыл тебе рассказать: как раз в ту ночь, когда мы избили сарацинских воинов, халиф Аль‑Хаким вышел погулять и бесследно исчез. И добавил:
– Так что ты можешь объявить себя богом сарацин. Оба они расхохотались.
Шли вверх по Арагве.
– Да хранит тебя бог, Гиршел, не проговорись об этом, не то католикос обвинит меня в новом святотатстве.
Остановились.
Мимо стремилась бешеная Арагва. Она мчала с собой вырванные с корнем пихты, глыбы льда, утонувших овец. Река несла двух буйволов с ярмом на шее. У несчастных животных только головы торчали над водой, они жалобно ревели, глядя на берег.
Иногда один из них с усилием вскидывал вверх ярмо, и тогда другой погружался в воду.
– Вот так же судьба иногда впрягает в одно ярмо двух человек, – сказал Георгий.
– И топит одного или другого, – добавил Гиршел,
– Но может погубить и обоих, – ответил Георгий. Какие‑то юноши на берегу скинули с себя одежды и
вплавь бросились за уносимыми рекой животными.
– В юности мы с тобой переплывали Арагву, а теперь прыть уже не та, – сказал Гиршел двоюродному брату.
Георгий вспомнил всегдашние состязания в мужестве с другом своей юности.
– А почему бы не попробовать? Если ты переплыл позавчера Куру, почему бы мне не одолеть Арагвы.
– Должен тебе признаться, что в ту ночь вода в Куре была не так‑то уж высока.
Георгий снова посмотрел в сторону Арагвы. Парни догнали буйволов. Георгий обрадовался – он любил буйволов. Всегда удивляло его, почему так печально ревут эти сильные животные.
Он поделился своими мыслями с Гиршелом.
– А ты как думаешь, – сказал Гиршел, – сильному приходится труднее. Вот почему так грозен оскал льва, тигра и гепарда. Белки, мыши и барсуки шмыгают вечно веселые. В Аравии мне приходилось слышать, как ревут львы. Выйдет лев в пустыню и ревет. Как громовые раскаты, разносится вокруг его скорбный рев, он ужасом сковывает душу.
Гиршел пристально посмотрел на дом с террасой.
– Помнишь, Георгий, как мы сбежали от дядьки? Какие‑то пьяницы напоили нас, потом к нам пристал горбун и завлек к распутницам. Нас оттуда выгнали старики – как вы смели, мол, щенята, явиться сюда! Цыкнули на нас, мы смутились, пришлось уйти…
Георгий расхохотался. На террасе дома и теперь сидели женщины и смотрели на разлившуюся Арагву. Какие‑то юноши тащили из воды невод. Георгий и Гиршел стали над уступом.
Рыбаки раскрыли невод, и форели заплясали на берегу.
– Угостите нас рыбой! – кричали им сверху девушки. Парнишка приставил к животу форель. Девушки с
хохотом удрали.
Гиршел внимательно, рассматривал улицы, сады и террасы. Вспоминал на каждом шагу свое детство. Они устраивали петушиные бои, тайком уходили из дому на масленицу ряжеными, а в сочельник бегали колядовать и, несмотря на воркотню воспитателя, все же шли рыбачить к Арагве, Ловили садками и метали гарпуны. Зимой возводили снежные башни и штурмовали их.
Беседуя, дошли они до Санатлойского квартала.
Когда проходили мимо дворца Хурси, Гиршел, как мальчишка, пристал к Георгию:
– Все равно ведь мы похожи на простолюдинов, – заглянем в ворота дворца, хоть издали посмотрим на пховских девушек.
Георгий и сам был не прочь проникнуть во дворец, но не в присутствии Гиршела. Гость настаивал на своем.
– Может, случайно, хотя бы издали увидим Шорену, – просил он.
Георгий призадумался: «А вдруг он иначе поймет мое нежелание?» – и повел Гиршела в сад дворца Хурси. На балконе было темно. Неожиданно залаяли собаки. Навстречу вышла в сад пховка, невысокая, рябая.
– Добрый вечер,‑приветствовала она гостей. Спросили, где Шорена. Женщина замялась. – Монах Афанасий взял Шорену и ее прислужниц в Зедазени на богомолье. Дома осталась одна Вардисахар, она не могла ехать в тот день, была нездорова. Могу позвать ее, если угодно, – сказала рябая женщина.
У них не было желания видеть Вардисахар, и они повернулись было уходить, но пховка не отставала: «Откуда, мол, вы и зачем спрашиваете о моей госпоже».
– Мы кларджетские странники, старые знакомые Колонкелидзе.
– Так подождите немного, Шорена скоро вернется.
– Зайдем в другой раз, – сказал Георгий и направился к выходу на улицу.
Когда шли мимо царских конюшен, Гиршел стал упрашивать, чтобы ему показали царских жеребцов: слыхал, мол, о них, хвалят их очень.
В конюшне стоял запах, который любители лошадей отнюдь не находят неприятным.
Боевые кони заржали, увидев своего хозяина. Георгий любил их безгранично, много испытаний перенесли они, его бранные друзья. Кони были покрыты славными ранами, так же как и молодой их хозяин.
Георгий часто говорил шутя:
– Мы люди, по своей воле убиваем друг друга, но в чем повинны эти бедные животные?
Он подходил к каждой лошади, ласкал, гладил рукой за ушами, трепал гриву, щиколотки, целовал в глаза, называл нежными именами.
Эти прекрасные, верные животные понимали ласку, ржали, фыркали, приветливо мотали головами.
– Тебе говорю, Гиршел, если эриставы свергнут меня с престола, пойду в конюхи и буду смотреть за лошадьми– это даст мне величайшее счастье.
С восторгом разглядывал владетель Квелисцихе боевых коней: меринов, жеребцов, арабских жеребят и текинских кобылиц.
– Знаешь, Георгии, – обратился он к другу детства, – в бою я всегда жалею коней. Сколько раз был готов я вместо коня подставить свою грудь под стрелы врага. Когда Кура унесла Качабураисдзе, я, не жалея себя, бросился за ним, и не только ради него, а ради коня…
Пересекли двор конюшни. В доме конюха Габриэля Кохричисдзе мерцала лучина. Это был обыкновенный деревенский дом с громадным единственным столбом, подпиравшим кровлю. На перекладинах были подвешены окорока, которые коптились в очажном дыму.
Габо суетился в ожидании гостей.
Над очагом, расположенным посреди дома, спускалась цепь, к которой был подвешен гусь. У очага сидела женщина. Она поворачивала гуся, жир стекал в подставленную под ним сковородку. Женщина крылышком смазывала гуся тем же жиром.
Стоял приятный запах. У Георгия и Гиршела разыгрался аппетит.
В хате Габо они застали Китесу, Эстате и незнакомого джавахетского пастуха Ундилаисдзе.
– А ну‑ка, узнайте моего гостя, – обратился Георгий к друзьям юности.
Ни Габриэль, ни Китеса, ни Эстате не узнали Гиршела.
Царь не хотел выдавать секрета при чужом пастухе.
– Ну, ладно, – сказал он, – садитесь, давайте сначала выпьем, и потом я представлю вам этого молодца.
Габо влез на чердак и снял оттуда копченый курдюк трехлетней выдержки. И при всем том нищета царила кругом, на стенах висели лоскутья грубой домотканой шерсти, в углу были свалены изодранные мутаки и тюфяки. Три убогие колыбели стояли перед постелью. Дети жалобно пищали.
Мальчуган заливался тонким плачем, который переходил у него в икоту и кашель. Он кашлял и закатывался, как петушок. Женщины, занятые уборкой стола, не обращали на крики ребят никакого внимания. Георгий подошел к ребенку, приласкал его. Приложил указательный палец к подбородку.
– Агу‑у‑у! Агу‑у!
Курдюк положили варить в котел. Гостям подали рыбу с острой подливой. Запах подливы, заправленной сельдереем, раздражал и без того завидный аппетит Гиршела.
Георгий подсел к очагу, взял у женщины крылышко и сам стал медленно смазывать жиром гуся, висевшего над очагом.
– Сколько у тебя детей, тетка?
– У меня? Да у меня двое.
– Близнецы?
– Близнецы, – ответила женщина стыдливо.
– Ну, дай им бог вырасти большими.
Георгий окунул крылышко в сковородку и смазал гуся.
– А чей же третий, тетка?
– Сестра у меня гостит. Этот маленький – ее сын. Бедняжка, заболел коклюшем.
Гиршел жадно поедал сома. Эстате то и дело вносил наполненные вином глиняные кувшины.
– Сегодня я был в гостях у моего побратима, голодом уморил он меня, окаянный! – шутил Гиршел и, свернув тонкий лаваш, обмакнул его в подливу и запустил в рот.
При виде влажных винных кувшинов Георгию тоже захотелось вина. Гиршел передал Эстате очередную чашу.
– Из этой чаши выпьем за здоровье нашего Глахуны, – произнес Эстате.
Георгий взял у друга чашу, поднял ее и сказал:
– Сначала выпейте за здоровье моего гостя Икункелидзе.
Гиршел улыбнулся и ничего не сказал.
– Этот человек приехал в Мцхету жениться. Он переплыл разлившуюся Куру, ибо обычай героев такой: ради возлюбленной быть готовым к любым испытаниям.
Глахуна посмотрел кругом и, убедившись, что женщины вышли, сказал:
– Нет, ребята, неправду я вам сказал. У него в Мцхете живет наложница – из‑за нее не пожалел он живота своего.
Габо заметил, что Глахуна соревнуется в выпивке с неизвестным, и шепнул Эстате:
– Подлей водки в вино этому богатырю, а не то он всех нас перепьет.
Затем обратился к Георгию: – Ты налегай на гуся, Глахуна. Помни, это вино обманчиво.
Георгий оторвал ляжку у гуся. Гиршел ел молча. Своими хищными зубами он раздирал мясо, разгрызал кости, облизывая жирные пальцы.
С аппетитом ели и остальные. Кончились тосты за здоровье присутствующих и Домочадцев; Георгий взглянул на Ундилаисдзе и, когда убедился, что тот достаточно пьян, поднял бычий рог и произнес:
– Разрешите, друзья, и мне сказать тост. Помните вы друга нашего детства, племянника матери моей, Гир‑шела?
– Как же не помнить, Глахуна, с ним мы не раз рыбачили на Арагве, – ответили все трое.
– Так вот, Гиршел бежал от сарацин и прибыл в Квелисцихе в день пасхи. Выпьем, ребята, за Гиршела. Вы помните, верно, и то, как он когда‑то соревновался с нами в выпивке. Будь он теперь с нами, мы бы потешились над ним.
– Э‑эх, будь он с нами! – загоготал Габо. Гиршел обнажил крепкие клыки, опорожнил рог и
стал грызть гусиное гузно. Вдруг он покраснел, как‑то странно зашатался и выронил жирный кусок в миску. Его затошнило, но он удержался, упершись локтями в колени.
Габо наполнил турий рог до краев.
– Выпьем по обычаю за здоровье царя Георгия. Опорожнили турий рог. Снова стали есть молча.
– Как вы думаете, что ест сейчас этот бедняга, царь Георгий? – спросил Эстате.
– Наверное, как и мы, смакует курдюк трехгодичной выдержки, оленьи шашлыки ему не по карману, – пошутил Ундилаисдзе.
Царь Георгий в самом деле ел в эту минуту курдюк трехгодичной выдержки. Он улыбнулся и вытер ладонью жир с усов. В душе же Георгий испугался, как бы пастух не узнал его. Он подмигнул Габо – закати, мол, пастуху еще один рог. Тамада наполнил рог до краев. – Пью за здоровье твоих домочадцев! – обратился он к Ундилаисдзе. Мухранское вино окончательно сразило джавахетца. Он опустил голову и задремал. Вино все больше разбирало и Гиршела. Но, как и во всем, он состязался со своим родственником и в выпивке.
Стойко пил сам, но следил и за чашами, которые осушал Георгий.
– Соревнование со мной погубит тебя, Икункелид‑зе! – крикнул ему Георгий. Одним дыханием опорожнил он огромную чашу и передал ее Гиршелу.
Гиршел лукаво улыбнулся ему. Китеса, Эстате и Габо удивились, что царь пьет сегодня с таким увлечением. Гиршел опьянел. Он стал приставать к Георгию:
– Довольно на сегодня! Пойдем заглянем во дворец Хурси…
Георгий не соглашался. Если они прекратят выпивку, Гиршел обязательно потащит его поглядеть на пхов‑ских девушек. Увидев невесту, он не сумеет удержаться и выдаст себя. О них узнает весь город.
Он шепнул Габо, чтобы тот продолжил пирушку. Выпили за упокой усопших, вспомнили друзей, павших в боях. Выпили за духа – покровителя очага.
Встал старый охотник Эстате.
– Эту чашу выпьем мы за того осетра, который сегодня ночью, плывя вверх по Арагве, ищет в пучине свою подругу и мужественно рассекает волны, чтобы догнать ее в Гудамакари.
Тост кольнул в самое сердце Георгия. Почему‑то этот осетр напомнил ему Гиршела – «ищет он свою подругу…» Бычий рог снова обошел круг. Георгий принял рог от Гиршела и, выпив, опрокинул его на ноготь большого пальца
Теперь Китеса поднял рог.
– Да здравствует олениха, которую царь Георгий держит в загоне и которая в трубное время зовет желанного друга.
При этом тосте Гиршел вспомнил о Небиере, а Небиера напомнила ему Шорену. Он наклонился к Георгию и опять шепнул ему:
– Если ты не пойдешь со мною, я один пойду к пховским девушкам.
Ревность впилась в сердце Георгия.
– Подожди немного, сейчас пойдем, – ответил он и наполнил турий рог.
– Выпьем за того самца‑оленя, который в лесу Сапурцле преследует сейчас свою самку. Если другой самец попытается помешать ему, он рогами распорет своего соперника! – произнес он.
Тост за оленя‑самца свалил Гиршела. Его затошнило, он вскочил и в темноте наткнулся на хлебный ларь.
Богатырь повалился наземь.
Четверо мужчин едва доволокли его до навеса, уложили на солому, накрыли буркой. Но бурка Габо едва доходила ему до колен.
Гиршел тут же захрапел.
– Знаете, ребята, кто этот человек? – спросил Георгий друзей своей юности. – Это Гиршел, племянник моей матери.
– Что же ты не сказал нам раньше! Мы не стали бы его так безжалостно накачивать, – сказал Габо с сожалением.
Все трое подошли к Гиршелу и расцеловали спящего.
– Я бы, ребята, давно узнал его, но шрамы на лице ввели, меня, в заблуждение, – сказал Эстате.
Уже вечерело, когда три друга провожали гостя.
– Пойдем в мою конюшню, – пожелал Георгий. Когда вошли в конюшню, Георгий попросил оседлать
золотистого жеребца.
От удивления Габо застыл на месте.
– В такое время седлать коня! Георгий вспылил:
– Царь Георгий приказывает тебе: седлай сейчас же!
Эстате и Китеса, изумленные, глядели на царя.
Наконец, старший по годам Китеса собрался с духом.
– Если ты не скажешь нам, куда хочешь ехать, мы не выполним твоего приказания, – сказал он царю. – Тебе говорят, не болтай лишнего! Сбегай за Уши‑шараисдзе и сейчас же доставь его сюда. Хочу ехать сегодня ночью в Зедазени…
– Арагва сегодня как бешеная, невозможно проехать в Зедазени, – увещевал седой Китеса.
– Убей всех нас троих, если тебе угодно, но сегодня ночью мы не отпустим тебя в Зедазени.
Габо положил седло на землю и воскликнул:
– Мы переплывем Арагву! Мы исполним любое твое желание!
– Нет, вы не сможете меня заменить…
– Тогда делай с нами, что хочешь. Не будем седлать коня, – сказал Габо и унес седло.
Китеса стал на колени перед Георгием, умолял его во имя дружбы, просил не оскорблять хлеба‑соли и, наконец, заклинал царя памятью матери.
Георгий больше всего на свете любил свою мать. И он смягчился.
– Тогда уходите от меня все, хочу остаться один, – заявил он твердо.
– Ты наш повелитель, розами да будет усеян путь твой, – ответил ему Китеса.
XXVII
Шел Георгий и бормотал непонятные слова. Друзья шагали за ним поодаль. Они видели, как он угрожал кому‑то. Прячась за каменные заборы, они следили, куда пойдет царь.
Георгий пересек площадь и свернул влево к дворцу Хурси. Тут все трое вспомнили слухи, ходившие по Мцхете: царь живет с Шореной Колонкелидзе.
Посмотрели друг на друга и отстали от него. Георгий вошел во фруктовый сад. Он взглянул на луну, стоящую над горой Зедазени. Как заснеженные, стояли персиковые и яблоневые деревья, легкий ветерок тихо шептался в их верхушках. Под деревьями трепетали, узорчатые тени ветвей, и идущему по тропинке казалось, что земля колышется.
Запах земли, запах перезимовавших и набиравших новые соки корней, тонкий аромат цветущих персиков разливался вокруг. От выпитого вина Георгий чувствовал прилив необычайной смелости. В эту минуту ему были нипочем и царица и Мелхиседек. Ему было безразлично, что будут о нем говорить злые языки во дворце.
Яркие светильники мерцали во дворце Хурси.
«Наверное, Шорена вернулась из Зедазени», – подумал он.
– Не только с Гиршелом, но даже с отцом моим, Багратом Куропалатом, если бы он поднялся из могилы, даже с ним я не стал бы считаться, – громко произнес Георгий.
На высоком небе звезды нежно мигали фиалковыми ресницами. Георгий чувствовал себя счастливым.
…Он был еще юношей, когда наставник и Мелхиседек женили его на Мариам. Ему навязали ее, как навязывают свахи рябую невесту деревенскому парню.
Он ее никогда не любил!
Георгий осматривал сверкавший белизной фруктовый сад. Вино и нежный аромат цветов обволакивали его сердце. Он опять взглянул на окна дворца, чтобы окончательно убедиться, что Шорена вернулась.
Георгий вошел во двор дворца Хурси. Конюшня была открыта, флигель разрушен, и лишь огромная каменная лестница оставалась нетронутой.
Он достиг середины лестницы, не встретив ни слуг, ни собак.
«Нечего сказать, хорошо стережет пховских пленниц полоумный монах Афанасий», – подумал Георгий. Он пожалел, что не попытался раньше проникнуть переодетым в этот дворец.
Оставалось пройти всего несколько ступенек, как вдруг на балкон вышел гепард и остановился на верху лестницы. Фосфорическим блеском сверкали глаза хищника. Георгий удивился, что ручной гепард Хурси до сих пор еще жив.Он поднялся двумя ступеньками выше. Гепард спокойно двинулся к нему навстречу. Георгий был без панциря и потому невольно схватился за рукоять меча.
Какая– то молодая женщина вышла за гепардом. Увидев чужого, она испугалась. Гепард приблизился к Георгию и, как пес, обнюхал его колени.
Георгий хотел левой рукой приласкать зверя, но гостеприимство гепарда показалось ему все же подозрительным.
Правой рукой он приготовил меч.
– Не бойтесь, батоно, он не тронет! – крикнула женщина, стоящая на верху лестницы.
Георгий смутился: женщина сочла его трусом. Он поднялся на балкон. Женщина в платке кизилового цвета показалась ему знакомой.
– Добрый вечер! – приветствовал ее гость.
– Вам кого угодно? – спросила женщина.
– Хозяйку этого дома! – ответил Георгий.
– Хозяйку этого дома? – удивилась она. – Хозяйка давно уже уехала к сарацинам, – добавила она после короткого молчания.
– Кто сейчас живет во дворце?
– Мы – пховские пленницы.
– Ты кто такая, девушка?
– Служанка дочери эристава.
– А где сама Шорена, госпожа твоя?
– Шорену и ее прислужниц наш духовник повез в Зедазени.
– Как твое имя, девушка?
– Вардисахар, сударь.
Георгий слышал про эту женщину и оглядел ее внимательно.
– А кто будешь ты сам, сударь?
– Я скороход царя Георгия. Глахуна Авшанидзе мое имя.
Упоминание о царе привело женщину в волнение.
– Пожалуйте сюда, – сказала она, почтительно приглашая гостя в. большую залу.
В четырех углах залы горели высокие, в человеческий рост, подсвечники. В нишах светились восковые свечи. Стены были украшены оленьими рогами и шкурами. Вдоль стен виднелись раскрытые лари и сундуки. Посередине залы стоял серебряный столик, а на нем – развернутый свиток.
Вардисахар подвела гостя к этому столику и предложила ему стул.
Георгий без стеснения заглянул в свиток.
– Что это такое?
– Это список приданого дочери эристава. Вардисахар внимательно оглядела гостя. По его
одежде она заключила, что он из простых, и потому повела с ним откровенную беседу.
Приданое Шорены, по‑видимому, приводило ее в восторг. Она перебирала вещи и без умолку болтала, расхваливая свою госпожу.
– Шорена нежна сердцем и прекрасна лицом. Она одинаково добра к великим и к малым, кротка как женщина и мужественна как воин. Судьба изменила моим господам. Лазутчики донесли царю на Колонкелидзе, всуе обвинили его в измене…
Она принялась бранить Звиада‑спасалара, который разрушил Кветарский замок. Несчастного эристава ослепили без вины! Чиабера, жениха дочери эристава, убил Звиад. Сам царь хочет жениться на Шорене, но Мелхисе‑дек и царица мешают этому. Но бог все же не оставит Шорену без своей милости…
Вардисахар начала рассказ и про свою жизнь.
– И я когда‑то была счастлива. Аланский царь считал меня своей невестой. (Она скрыла, что была наложницей аланского царя, не сказала и о том, что Чиабер отравил его.)
Но вдруг она прекратила болтовню. – А все же, какое у тебя дело к Шорене? – спросила она.
– Мне приказано доложить ей об этом лично.
– Тогда подожди немного. Она скоро вернется. Георгий не знал, что бы он стал говорить, если бы
Шорена вдруг вошла.
Из беседы Георгий понял, что девушка не знает о том, как сильно разлилась Арагва.
– Всю неделю я не выходила из дому. Пересчитываю и убираю приданое Шорены. Завтра ждем приезда Гурандухт, – сказала Вардисахар и подвела гостя к открытым сундукам.
С благоговением показывала она церковную утварь: иконы, окованные золотом, кресты в серебряных ларцах, усыпанные крупными рубинами и сапфирами.
Достала крест, унизанный крупными жемчугами, библию и псалтырь, украшенные цветными миниатюрами.
Открыла шкатулку из слоновой кости, достала серьги из бадахшанских рубинов, из нишабурской бирюзы, золотые витые цепочки с подвесками.
Надела на себя изумительное ожерелье из розового аметиста и кольца с багряными, желтыми и бледно‑розовыми яхонтами. Поставила зеркала в инкрустированных золотом рамах и примеряла перед ними серьги. Она рассчитывала одним видом этих драгоценностей ослепить «простолюдина» в грубой одежде.
Когда благородные камни засверкали на Вардисахар, ее и без того красивое лицо озарилось их чудесным блеском. Ее восторг перед этими украшениями был беспределен.
Потом она открыла большой ларь, орнаментированный крестами, достала оттуда золотые пиалы, чаши и подносы из литого серебра, лекифы с горлышками, как журавлиные шеи.
Георгий взял в руки золотую пиалу. На ней были изображены олени: самцы и самки попарно следовали друг за другом. Их разделяли какие‑то чудовищные человеческие фигуры с волчьими мордами.
На большом лекифе была изображена охота на фазанов. Стрелки, охотники, головы ищеек, изогнутые спины убегающих газелей причудливо окаймлялись изображениями виноградных побегов, исполненных мастером с величайшей тщательностью.
Затем Вардисахар достала туалетные золотые корзиночки, чаши, в которых растирают белила, вынула приборы для прически, золотые палочки для ушей и зубов, щипцы с хрустальными ручками для завивки волос, зажимки для кос, в виде перевитых змей.
С показным вниманием рассматривал все эти вещи Георгий, брал из рук Вардисахар, перебирал разглядывал каждую в отдельности. Женщина развернула орховские ковры, китайскую и индийскую парчу, сплошь шитую золотом, серебряные кувшины для бани, банные цветные сюзане, рубашки из тонкого шелка с жемчужными застежками.
Среди вороха белья Георгий заметил шейдиши различных цветов: тельного, гранатового и цвета киновари. Там же лежали нагрудники, туфельки, цветные башмачки, шитые жемчугом.
Георгия заинтересовали шейдиши цвета фазаньей шейки. На одних были вышиты крученым шелком оленьи головы, на других – золотом – виноградные кисти и листья.
Вардисахар достала платья из китайской и иранской парчи апельсинового и морского цветов, платья кирманской цветной шерсти.
Выложила золотые пояса, тяжелые кушаки – белые, черные и цвета унаби.
Шубки – желтые, зеленые, цвета горной индейки и фиолетовые с золотыми крапинками, меховые накидки с золотыми вязаными шнурами и жемчужными кисточками.
Шкуры куниц с жемчужными обшивками и с застежками из золота и алмазов. Георгий бросил взгляд на постель, на широкие ковры для полов, китайские чаши, иранские подносы, вазы и лекифы, мутаки, подушки и подушечки, вышитые, золотом. Женщина показала ему убранство коня. Седла, обитые кованым серебром, чепраки и потники из шерсти лани, украшенные драгоценными камнями и золотым шитьем, серебряные нагрудники, латы для коней, византийские, грузинские, иранские уздечки, мундштуки, поводья и подпруги с серебряными пряжками.
Вардисахар надела на голову жемчужную шапочку и улыбнулась гостю.
– Пусть хоть на миг я буду невестой эристава, – сказала она и с грустью в голосе добавила:– Эх, когда‑то и мне улыбалась судьба, но небо грозой обрушилось на мою голову. Георгий загляделся на девушку. Припомнил: эта шапочка была на Шорене, когда она встречала царя у ворот Кветарского замка. И это платье перепелиного цвета облегало в тот же вечер стан Шорены.
У Вардисахар было чуть‑чуть веснушчатое лицо, белое, как яблоневый цвет, и косы цвета спелых пшеничных колосьев. Шелк перепелиного цвета был ей к лицу, платье плотно облегало ее полную грудь и бедра.
Георгий поверил: эта женщина и вправду могла быть чародейкой.
– За кого же выходит замуж дочь эристава? – спросил он.
Вардисахар удивилась, как мцхетский житель этого не знает. Весь город говорит об этой свадьбе.
– За кого же все‑таки? – спросил он.
– По приказу царя Георгия она выходит замуж за Гиршела, владельца Квелисцихе, – с благоговением произнесла женщина имя эристава.
В эту минуту Георгий понял, что навсегда потерял Шорену.
Острием вонзилось ему в сердце имя «Гиршел». Он переспросил женщину:
– Это кто же такой, Гиршел?
– Знатный рыцарь, превосходный стрелок и знаменитый эристав. Он племянник матери царя Георгия.
Вардисахар собиралась продолжать перечень добродетелей Гиршела, но гость перебил ее:
– Дочь эристава, наверное, очень счастлива?
– Моя госпожа любила другого эристава – Чиабера архегоса, но какая теперь наша доля! Мы – пленницы царя Георгия, и нам, несчастным, не дано право выбора.
– Значит, вы исполняете все, что прикажет царь? – пошутил Георгий и посмотрел на ее высокую грудь.
Женщина перехватила этот взгляд, смутилась и не нашлась что ответить,
– Увы, почему я не царь Георгий!‑с сожалением произнес гость.
– А будь ты царем Георгием, что бы ты сделал?
– Будь я царем Георгием, я взял бы тебя к себе в наложницы, – ответил он и подошел вплотную к женщине, заглянул в ее помутившиеся глаза, обнял ее.
Вардисахар зарделась.
– Укороти руки, несчастный!‑сердито сказала она и хлопнула его по руке.
Георгий крепче обнял женщину за шею и притянул ее к себе.
Теплота и упругость женского тела опьянили его. Он откинул ей голову, хотел дотронуться до ее алых чувственных губ, но она изогнулась, как инжировая ветка, высвободила правую руку и ударила Георгия в грудь.
– Если ты царский скороход, то и веди себя как надлежит царскому посланцу, дурень! – крикнула она.
Первый раз в жизни Георгия назвали «дурнем». Гнев, вино и страсть захлестнули его. Он шагнул вперед.
– Я царь Георгий, – сказал он женщине. Она хитро улыбнулась.
– Бородой ты похож на царя Георгия. Гость вновь потянулся к Вардисахар.
Они боролись некоторое время, затем женщина заплакала в тисках его объятий.
– Если не отстанешь, я закричу!
Георгий отпустил руки. Вардисахар воспользовалась этим и с силой ударила его в грудь. Он пошатнулся и наткнулся на лежавшего гепарда. Зверь отскочил в сторону, оскалился, засверкал на него глазами и зарычал. Блеск его глаз напомнил Георгию его собственного гепарда, того, который взбесился. Он выхватил меч и одним ударом свалил зверя, пронзив ему грудь.
При виде крови женщина перепугалась. Георгий вытер меч и не спеша вложил его в ножны. Снова подошел к Вардисахар. «Я легко завладею испуганной женщиной», – подумал он.
Она пыталась бороться, но сильные объятия сжимали ее. Пьяный Георгий бешено целовал ее за ушами, укусил в шею, грудь… Дико вскрикнула Вардисахар, и когда опомнившийся мужчина выпустил ее, она ударила его по щеке. Георгий пришел в себя, румянец залил его лицо, он перешагнул через труп гепарда и исчез в темноте.
XXVIII
Скворцы возвратились в Мцхету. Арсакидзе следил за ними с балкона. Бесчисленное множество птиц облепило чинару.
Спускались сумерки. Арсакидзе еще различал вкрапленную в листву черноту птичьих перьев. Скворцы копошились на ветках.
Словно обрадовавшись, что опять собрались вместе, они рассказывали друг другу о чужих краях. Константин, прислонившись к балконному столбу, слушал болтовню птиц, Казалось, еще немного – и он поймет смысл их таинственного щебета. Он чувствовал страшное одиночество.
Вспомнил свою юность.
Как раз к его окну весною прилетали скворцы. Ночевали на клене под окном. Вешнюю радость приносили они в горы. Арсакидзе вспомнил свою мать. Суетится, верно, теперь одна на дворе дома в горной деревне.
Вороны расселись на ближайших соснах и, упрямо каркая, призывали ночь. Скворцы еще щебетали в зелени клена. И совсем близко, будто стоят они перед глазами, видит Константин черных овец, слышит их блеяние. Следит мысленно за тенью старухи в черном.
Суетится мать, бегает, запыхавшись, за овцами. Пока она успеет выдоить одну, какой‑нибудь годовалый ягненок дорвется до другой овцы, станет на колени, прильнет к соскам и безжалостно теребит вымя.
В детстве он сам помогал матери доить овец, загонял ягнят в загон, волочил их по одному, схватив за уши, к матери, которая спокойно ждала его, сидя на пне.
Ему казалось, что он слышит жалобное блеяние ягнят.
Мать сейчас возится у очага.
Бросает в огонь сухую корку черешни.
Заквасит молоко…
Помолится…
Попросит икону быть покровительницей ее единственного сына. А потом ляжет старуха с надеждой хоть бы во сне увидеть любимого сына, пропавшего в дальних краях.
«Ута», – слышит Арсакидзе свое ласкательное лазское имя.
Скворцы угомонились. Тишина воцарилась в саду. Луна еще не взошла. Как химеры, чернели силуэты лип, платанов и грушевых деревьев.
Любил Арсакидзе всматриваться в ночь, когда вселенная объята мраком и лишь по едва уловимому шороху чувствуется, что жизнь на земле еще не угасла.
Стоит он одиноко на балконе и слышит, как мать говорит ему по‑лазски;
– Выпей, Ута, молока.
Он закрывает глаза и напрягает воображение: может быть, далекий образ матери скажет еще что‑нибудь.
Но воображение бессильно, Арсакидзе жалел теперь, что не научил свою мать грамоте. Лишь через людей присылает она ему издалека приветы, То каштанов пришлет, то мушмулы, то диких груш, перебранных ее рукою, а то пховские ноговицы, пестрые носки или пховскую чоху с вышитыми фалдами.
От этих вещей веет такой материнской любовью и теплом! Мать сообщала как‑то, что больше всего она боится умереть, не дождавшись сына. «В Кветари пришло известие, что царь Георгий познакомился с тобой. Наверное, и у царя есть мать, наверное, и царь любит свою мать. Закляни царя именем его матери, пусть он отпустит тебя ко мне. Раз, хоть один раз поглядеть бы на тебя, сынок, благословить тебя перед смертью, а потом пусть меня покинет дыхание, пусть Господь примет душу мою. Если бы я знала дорогу и место, где ты живешь, приехала бы сама к тебе, вблизи тебя стала бы работать, печь хлеб. Не пожалела бы я себя, приползла бы к тебе. Ноги опухают у меня. Не могу я, как бывало, ездить верхом. Но кто же останется у могилы отца, одиноко лежащего в пховской земле? Кто принесет жертву за упокой его души? Кто закажет поминки во спасение его души? Все же, сынок, лучше тебе самому навестить свою старушку».
Вот что мать передала Арсакидзе устно через каменотеса Бодокию. Мать Бодокии тоже не захотела покинуть горы, не захотела уйти от могил, где покоятся кости ее родных. И потому Бодокия в три месяца раз ездит в горы навещать ее. С тех пор как Фарсмана Перса отстранили от дел и Арсакидзе стал главным зодчим, только царь мог дать ему разрешение на поездку в Пхови, но Арсакидзе стеснялся просить об этом царя. Он мечтал повидать старуху по окончании постройки Светицховели, но постройка затягивалась. Чем выше воздвигалось здание, тем сложнее становились обязанности мастера.
Константин хорошо знал: трудно начать работу, но еще труднее закончить ее. Большое покровительство оказывал строительству католикос Мелхиседек, но иногда он же и мешал Арсакидзе. Напуганному Фарсманом католикосу во всякой мелочи мерещилось язычество. Грузинским мотивам в архитектуре старец предпочитал византийские мертвые схемы.
Арсакидзе учился в Византионе, но, с тех пор как стал работать самостоятельно, он изменил путям которыми вели его учителя.
Таков закон: кто не был учеником, тот никогда не станет мастером, но и тот не станет мастером, кто смотрит только в рот учителю.
Мелхиседек отдавал предпочтение малоспособному благочестивому мастеру перед мастером способным, но равнодушным к церкви.
Арсакидзе раздражали бесконечные указки Мелхиседека. Юноша ненавидел мастеров, которые умели только креститься.
Пришлет, католикос какого‑нибудь неуча – набожный, мол, надо взять его на работу.
Арсакидзе строго бранил таких «мастеров». Озлобленные, бежали они к царскому духовнику или поджидали католикоса, который время от времени приходил осматривать строительство.
Доносили на Арсакидзе: «Преследует, мол пховец православных иверов, гонит их прочь и выдвигает только лазов и пховцев».
…В прошлом году с подмостков свалились плотник Гариселаисдзе, ваятель Квелаисдзе, орнаментовщик Кви‑рикаисдзе, живописец Отобайя, ваятели Ростомаисдзе и Цвергрдзелисдзе.
В этом году обрушилась стена и раздавила больше ста человек пленных мастеров – из трехсот пховцев осталось в живых лишь шестьдесят.
Плохое питание и эпидемия косили рабочих. Подбирали покойников, священник служил над ними панихиду, потом наваливали их на арбы и везли за город в общую яму. Ни человек, ни слово, ни камень не сохранили их имен. Роптали рабочие. Но строили: они верили главному зодчему.
Арсакидзе видел все это. Сердце болело у него, но он не смел заикнуться ни о чем. Было бы изменой делу бросить в такое время храм и уехать в Пхови. Искусство требует расплаты кровью сердца. Не выйдет ничего, если этому суровому кумиру не отдашь всего себя.
Ночь спустилась в фруктовый сад дворца Рати. Звезды расцвели в небе, и западный край его заалел. Над Крестовым монастырем встала луна. Издали доносился вой шакалов, на огороде мяукали кошки, Арсакидзе, стоявший в темноте, вдруг вздрогнул.
Нона тянула его за рукав.
– Покушай, сынок, чего‑нибудь!
Долго сидел лаз у очага посреди хатки Ноны. Поел немного кутьи. Поблагодарил Нону, Захотел помыть руки. Взглянул на ногти. Вспомнил, что утром поскользнулся на лесах, схватился за столб, чтобы удержаться, и сломал ноготь на правой руке.
Отточил нож и стал подрезать ногти.
Нона принесла книгу в полинявшем переплете.
– Прочти, что написано в книге о стрижке ногтей. Ежели кто пострижет ногти в день дракона, ожидает его ссора с другом сердца.
Кто пострижет в день коровы, ждет его радость нечаянная. В день зайца – ссора с возлюбленной, в день змеи – укус скорпиона. В день лошади – подкуп великий, а в день льва – исполнение желаний».
Арсакидзе поднял голову и улыбнулся.
– Чья это книга, Нона?
– Фарсман Перс подарил ее покойному Рати. Арсакидзе долго сидел у очага.
Читал месяцеслов, поднося его к огню. Нона лежала в углу на медвежьей шкуре. Она бредила во сне. В окошечко залетел камешек.
Арсакидзе прислушался к шороху. Снова стал листать книгу. Второй камешек упал к его ногам. Встал, вышел в огород. В дубовой роще плакал филин. Уже хотел вернуться в дом, но как раз в это время под липой мелькнула тень в белом покрывале. Приблизился и в лунном свете узнал Вардисахар. Он ввел ее в дом.
Вардисахар казалась взволнованной и тяжело дышала.
– Погаси светильник, – проговорила она быстро, – не застали бы нас..
Арсакидзе удивился ее словам. Придвинул ей кресло, усадил.
Вардисахар осмотрелась, остановила взгляд на щите и кольчуге, висевших на стене. Снова попросила юношу:
– Погаси свет!
– Но почему же гасить свет? Нона спит, а кроме нее, ко мне никто не войдет.
Придвинул кресло и сел рядом с ней. Вардисахар в плену стала как будто еще прекраснее. Снова нравилась ему его бывшая цацали. Обняв за шею, поцеловал ее около уха.
Женщина придвинулась. Он обнял ее за талию, притянул к себе, откинул голову и долго целовал сладкие, как сотовый мед, губы.
Арсакидзе расплел ей косы цвета спелых пшеничных колосьев, трижды обмотанные вокруг головы.
– Встань, пересядем на тахту, – попросил юноша.
– Здесь лучше, – заупрямилась она.
Он стал упрашивать ее, но Вардисахар упорно отказывалась. Юноша подхватил ее на руки и насильно положил на тахту.
Женщина встала.
– Лучше посидим, – сказала она. Арсакидзе подсел к ней. Вардисахар увернулась от его объятий.
Юноша обиделся. Она встала, опустилась на колени перед тахтой, склонила голову к Арсакидзе и вдруг, как дитя, заплакала навзрыд.
Юноша не стал расспрашивать о причине ее слез.
«Наверное, взволнована после долгой разлуки, – подумал он. – Ласка и нежность успокоят ее…»
Гостья попросила воды.
Утолила жажду и, развеселившись, принялась тараторить:
– Шорена ездила в Зедазени, вчера только вернулась оттуда. Дома застала Гурандухт. Обнялись, заплакали. Камни возопили бы, глядя на них. Скоро состоится обручение, – заключила она свой рассказ.
Расхваливала Вардисахар Гиршела, владетеля Квелисцихе. Этот человек почему‑то не нравился Арсакидзе, ему неприятно было слушать о нем, но он не перебивал женщину.
– Вчера видела его мельком, – продолжала она. – Красив был эристав верхом на коне, ехал он стремя в стремя с царем Георгием. Отборные латники сопровождали их. Георгий сиял лицом, а Гиршел, владетель Квелис‑цихе, – осанкой. На царе были латы позолоченные, на эриставе – посеребренные.
Арсакидзе был ревнив.
– Все же, который из них тебе больше понравился; Вардо? Царь Георгий или эристав Гиршел? – спросил он с насмешкой в голосе.
Женщина не поняла насмешки.
– По правде говоря, царь Георгий. Я не люблю верзил…
Арсакидзе вспыхнул, но смолчал. С балкона донесся шорох. Арсакидзе вышел. Собаку заперли на балконе, он выпустил ее и закрыл дверь на задвижку.
Вардисахар собралась уходить.
– Надо спешить, Шорена не ляжет без меня. Я должна ее раздеть.
– Подожди еще немного.
Он усадил ее на тахту и сел рядом. Откинул ей волосы и поцеловал в мочку уха.
Вардисахар снова защебетала:
– Хочу рассказать тебе один секрет. Под клятвой открыла мне его Гурандухт, мать Шорены…
Арсакидзе заинтересовался.
– О чем же тебе говорила Гурандухт? Но женщина вдруг заупрямилась… Арсакидзе стал настаивать.
– Поклянись, что даже Шорене не выдашь секрета. Арсакидзе трижды поклялся.
– Подумай только, – начала таинственно девушка, – твоя молочная сестра вовсе не Шорена.
– А кто же? – прервал ее пораженный Арсакидзе.
– Мзекала, дочь наложницы Колонкелидзе.
– А где Мзекала?
– Она умерла еще в колыбели.
Вардисахар немного помолчала, огляделась кругом и продолжала:
– Ну так вот… Твоя молочная сестра, оказывается, Мзекала.
– Почему же нам говорили, что мы с Шореной молочные брат и сестра?
– Наверное, Гурандухт побоялась пховского обычая заводить цацали. Потому и объявила вас братом и сестрой, – сказала Вардисахар и лукаво улыбнулась. Она без слов спрашивала его взглядом: «Ведь рад, что ты не молочный брат Шорены?»
Арсакидзе был поражен этим известием. Он даже не стал вникать в смысл улыбки своей собеседницы.
– Шорена росла одна в замке эристава. Из дворян не было никого поблизости. Не могла же она дружить с рабами! Выросли вместе, бывали вдвоем, и потому вас объявили молочными братом и сестрой, – сказала Вардисахар и снова испытующе посмотрела на юношу. Но на его лице ничего не могла прочесть, кроме изумления.
Она снова встала, собираясь уходить.
– Мы так долго не виделись, Вардо, отчего же ты торопишься уйти? – сказал он и заглянул ей в глаза. – Может быть, другой тебе приглянулся?
Девушка покраснела.
Это показалось ему подозрительным. Он вспомнил, как странно сверкали ее глаза, когда она говорила о царе Георгии.
Он обнял женщину за шею.
– Погаси светильник, – опять попросила Вардисахар.
– Нет, не погашу, – упрямо ответил юноша. Правой рукой он обнял женщину.
– Не надо, – взмолилась Вардисахар,‑отпусти меня сегодня домой, в другое время я тайком уйду от госпожи и приду на всю ночь, если хочешь.
– В другое время? Тогда я другую найду! – Юноша разозлился.
Женщина зарделась. Юноша, не помня ни о чем, схватил ее и уложил на тахту, целовал ее в шею, в уста.
Уста Вардисахар рдели, как кизил, но она продолжала бороться.
Снова перехватил ей руки Арсакидзе, потянулся поцеловать ее, но вдруг отпустил и вскочил.
– Что это у тебя на груди? Девушка покраснела и ничего не ответила.
Юноша различил на груди Вардисахар следы укуса, Взбешенный, он грубо крикнул ей в лицо:
– Распутница, ты все еще продолжаешь блудить! С тебя не довольно, что тебя тискал аланский царь!
– Не оскорбляй меня незаслуженно, – сказала она. – Клянусь тобой, ни с кем не делила я любви к тебе.
– Не клянись мной, блудница! – крикнул юноша, – Ты собой клянись!
– Успокойся, успокойся!‑умоляла Вардисахар. – Ты только успокойся, я расскажу тебе подробно обо всем.
– Что ты можешь мне рассказать больше того, что я вижу своими глазами!
Женщина встала, поправила рубашку. Ревнивец сорвал с нее три застежки.
– Где мои жемчуга?
Арсакидзе нашел их и вложил ей в руки.
– Это подарок твоего любовника? Не забудь, возьми с собой. Знаю, как ты жадна на подарки…
– Шорена подарила мне вчера эту рубашку с жемчужными застежками.
Юноша зло улыбнулся.
– Если не веришь словам моим, думай как хочешь, – сказала Вардисахар.
Ее спокойствие взбесило его еще больше.
– Говори сейчас же, чьи это укусы, не то не выйдешь отсюда живой.
Вардисахар бросилась к нему, закрыла ему рукой рот,
– Помолчи, шальной, разбудишь старуху. Имей терпение, расскажу все.
– Кто бы ни пришел ко мне, всем буду говорить, что ты распутница и лгунья!
Вардисахар оправила платье. Села в кресло, скрестив руки, и рассказала обо всем приключившемся с нею три дня тому назад.
– Царский скороход приходил во дворец Хурси. Это он поступил так со мною.
– Лучше бы убил тебя этот скороход! Женщина сидела и горестно плакала.
– Если ты не распутная, как же ты впустила в дом чужого человека? – спрашивал ее Арсакидзе.
– Подумай сам, как могла я, пленница, не впустить в дом царского скорохода? Да я не была одна – прислужница Мелания была дома…
– Если ты не врешь, скажи, как звали царского скорохода?
Она задумалась, подняла голову, взглянула в глаза юноше и в раздумье произнесла:
– Глахуна Авшанидзе.
«Так вот почему ты хвалила царя Георгия!» – хотел было сказать Константин, но прикусил язык.
«Еще хуже – значит, это был сам царь Георгий, а он уж, конечно, не ограничился укусом».
Арсакидзе окончательно решил, что цацали, изменила ему.
– Вставай и уходи сейчас же отсюда, и чтобы глаза мои не видели тебя больше…
Женщина зарыдала, упала к его ногам, целовала колени.
– Не гони меня, я ни в чем не повинна.
– Если ты не уйдешь, я сам уйду! – грубо крикнул Константин.
Женщина встала, вытерла слезы, накинула покрывало на голову.
– Я уйду, но знай, я буду мстить тебе!
Она ушла, и когда Арсакидзе поглядел ей вслед, то заметил, что плечи Вардисахар продолжали вздрагивать.
XXIX
Арсакидзе не спал эту ночь. Лаяли собаки под липами, какой‑то шум послышался во дворе. Арсакидзе встал.
Опоясался мечом и вышел во двор. Там никого не оказалось. Собаки окружили его, виляли хвостами, трогали лапами, ласкали нового хозяина.
В саду спали цветы и пчелы.
Странное жужжание доносилось с пасеки, словно пели во сне эти всеми любимые насекомые. Мужественно боролся фазан с темнотой в долине Цицамури. Белые, совсем белые облака мелькали в горах, а горы были так легки, что казалось, вот‑вот снимутся они с земли и растают в эфире. Под ними лежала долина Арагвы, похожая издали на море, дремлющее в заливе у Лазистана.
Стоял Арсакидзе и вспоминал море и свое детство. Вернулся в дом. Снял меч.
Но не спалось ему. Вардисахар его встревожила. Это измена. Но она не была для него неожиданной. Более неожиданным оказалось другое: Шорена– не молочная сестра. Молочная сестра‑Мзекала…
Теперь вспоминает Арсакидзе: мать часто произносила это имя, раз даже заставила попа отслужить панихиду за упокой души Мзекалы…
Он лежал, вытянувшись на тахте, в темной комнате. Мысли снова возвращались к Шорене.
И так же как на исходе июня, когда в пасеке появляется новая матка, роем подымаются пчелы и преследуют улетающую от них царицу, так в этот миг поднялись мысли его и полетели за Шореной.
Вардисахар сказала правду. Он вспоминает подробно обо всем. После смерти Мзекалы семья Арсакидзе уехала в Лазистан. Пять лет про жили они там, затем жили в Константинополе и лишь после этого возвратились в Пхови.
Как вчерашний день, помнит Арсакидзе свою встречу с Шореной. Она была девочкой тоненькой, как стебелек русые локоны падали на щеки. Она прыгала, насвистывала, резвилась, как мальчишка, и скакала на неоседланной лошади.
Арсакидзе решил как можно скорее повидать дочь Колонкелидзе. Раз Гурандухт приехала в Мцхету‑увидеть Шорену будет нетрудно. Так же как и в Пхови, он пойдет без приглашения в семью Колонкелидзе – просто, как приходит молочный брат в дом молочной сестры. Но вспомнил, что на этой неделе он очень занят и трудно будет найти время для этого,.
А что, если он встретится с ней наедине? Как быть? Нельзя же ему заниматься допросом. Кроме того, он ведь поклялся Вардисахар. Пусть даже она оказалась обманщицей. Но должен же он узнать как‑нибудь, знает ли обо всем этом и Шорена.
Произошло нечто странное: в один миг изменился в его глазах облик Шорены. Вспомнил он ночь в Самтавро после вечерни. Промаячила черная ряса царского духовника. Закрывшись покрывалом, опустив голову, шла Шорена среди своих прислужниц. Она избегала взглядов толпы. Лицо, плечи, весь облик ее обволакивало какое‑то бледное облако печали. Без стеснения разглядывали ее прохожие, а она шла, опустив голову, кроткая, правдивая сердцем. Гордо несла бремя, возложенное на нее судьбой.
Арсакидзе подумал об этом, и перед его глазами предстало двойное видение. Вардисахар шла рядом с Шореной. Хохотунья, трещотка, вся розовая, чувственная и влюбленная в жизнь, всегда жаждущая богатства и недовольная своей судьбой. Только для страсти, для ложа создана была она. Вот ее облик: она теряла возлюбленного и тут же сокрушалась о трех жемчужинах.
Арсакидзе вспомнил теперь и то, как Вардисахар заигрывала с кветарским эриставом… Сладострастен и похотлив был Колонкелидзе. Он не щадил ни служанок, ни птичниц, ни хлебниц – баб, от которых всегда пахло кислым хлебом, хинкали и птичником. Всю жизнь бедная Гурандухт мучилась, пристраивая его незаконнорожденных детей, Арсакидзе сам видел, как однажды эристав прижал Вардисахар к стене в прачечной… Как кобылица, прыгала и хохотала Вардисахар… Когда Шорена и Вардисахар встретились в воображении Арсакидзе, наложница аланского царя померкла в тени дочери Колонкелидзе. Чиста была Шорена, как крылья херувима, и печальна, как ангел скорби в Кинцвиси. У нее глубокий, грудной голос, как звон серебряных колокольчиков, что висят на древках знамен хевисбери. В ней мягкость и теплота горностая. Арсакидзе повернулся к стене, закрыл глаза и попытался уснуть. На другой день он должен был рано уйти из дому.
Издали слышался перезвон бубенцов, свист плети погонщика рассекал ночную тьму. Доносился непрерывный шум Арагвы. Защебетала какая‑то птичка, но то был не соловей. Птичка насвистывала долго. Арсакидзе показалось, что она зовет в темноте свою возлюбленную.
Где– то залаяли собаки, и вновь спустилась тишина.
Нона стала сзывать кур. Трепетный свет проник в окна, и сон стал прясть узоры на дремлющих веках Арсакидзе…
Снилось ему: в спокойный осенний день идет он по хлебному полю. По колено спелые колосья, вокруг распустились маки, там и сям рдеют калина и боярышник. В поле стоит дуб, высокий, с густыми ветвями. На ветках дуба сидят дикие голуби. Они сладко воркуют…
Ручейки сбегают с холмов. Потрескавшаяся от зноя земля жадно вбирает влагу. Над ручейками высятся пугала, сделанные для устрашения медведей. Они мотают головами, как уставшие верблюды, вода льется в чан, расположенный на конце столба, столб запрокидывается, вода выливается, и пугало грохается о доску. Снова выпрямляется столб, снова наполняется чан, снова выливается вода, и по полям разносится грохот, производимый ударом пугала.
Пугало было не одно, они стояли по всему полю, и все ущелье было полно непрерывным грохотом.
Но удивительнее всего было то, что, несмотря на множество пугал, медведи смело расхаживали по хлебным полям. Кувыркались, ревели и мяли посев.
Идет Арсакидзе по ниве и видит, как Шорена подходит с другой стороны к ручейку. Девушка бойко перескочила ручей, как это она делала в Пхови, во время охоты. Идет, рассекает море колосьев, одежда на ней белоснежная и шейдиши василькового цвета. Склоняются перед ней пшеничные колосья, нежно изгибаются маки. Вот с ветвей дуба стремительно слетели дикие голуби, уселись на плечи Шорены и заворковали. Увидев Шорену, два медведя заревели. Один из них цвета спелых каштанов, другой – цвета осеннего папоротника. Поднялись на лапы, зашагали по‑человечьи, с ревом направились к девушке. Арсакидзе пересекает хлебное поле – хочет зарубить медведей мечом, спасти от опасности друга сердца, Дернул меч Арсакидзе, но кто‑то словно заколдовал ножны.
Заторопился, но колосья вяжут ноги, колени отяжелели, словно он увязает в смоляном море.
Медведи рычаг, топчут лапами золотистые колосья и красные маки, вот‑вот доберутся они до Шорены и растерзают ее.
– Харай!…– кричит Арсакидзе, но даже голос не подчиняется ему.
– Харай!…– вопит Арсакидзе и рассекает ниву – не ниву, а смоляное море. Колосья путаются в полах чохи.
Медведи легли у ног Шорены. Не рычат больше, не топчут лапами нивы. Шорена наступила ногой на голову одного из них.
Виноградные листья, шитые золотом, засверкали на шейдишах Шорены. Наклонилась она к медведям и стала их ласкать.
Издали смотрит остолбеневший Арсакидзе, как его нежная подруга ласкает зверей.
Дикие голуби сидят на плечах Шорены, поют сладчайшие песни, красные маки нежно изгибают стебли, гнутся золотые колосья, преклоняются пред непорочной невестой. Медведи лежат у ног ее и смотрят на нее возбужденными от страсти глазами…
И как раз в это время Нона разбудила Арсакидзе.
Уже наступал бледный рассвет.
– Вставай, сударь, скорпионы просверлили каменную стену, – сказала она.
XXX
Страх был чужд Арсакидзе.
– Какие скорпионы! Дай поспать.
– Если не веришь, сударь, вот покажу тебе,‑проговорила Нона и показала двух скорпионов, нанизанных на палочку.
Арсакидзе был поражен.
– Одного я убила сегодня утром у себя в комнате, а другого – у твоего изголовья.
Арсакидзе встал.
Зажгли светильники, обкурили комнату серой. Обыскали стены большой залы, гостиную, комнату для служанок, обшарили все выбоины, дырки, но нигде не нашли ни одного скорпиона.
Нона взяла светильник, пошла обыскивать подвал. Здесь все было покрыто густой паутиной. Затхлый смрад стоял в подвале. Заржавевшие латы и шлемы, брони для людей и коней, ноговицы, наколенники, наручники, налокотники, нагрудники и оплечья, пики, копья, точило для оружия и разные стрелы, рога турьи и оленьи, топоры и бердыши, секиры и ржавые мечи висели по стенам.
Летучие мыши заполняли подвал. Висели вниз головами. Они запищали, закружились под потолком, забились об углы и стены, плюхались вниз, жалко трепыхались в пыли.
В одном углу стоял большой иранский шкаф с перламутровой инкрустацией. В нем были свалены пергаментные свитки, иконы, старинные запястья, азарпеши и пиалы.
Арсакидзе заинтересовался старинными вещами. Он забыл о скорпионах, подошел к шкафу и стал рыться в этой рухляди. Брал в руки каждую вещь, счищал пыль, рассматривал, искал даты и надписи на них. Среди пиал он обнаружил один странный предмет, покрытый, плесенью. Счистил затвердевший на нем воск. Оказалось, что это круглое медное тавро с вырезан‑ной на нем головой лисицы.
Он поднес, тавро к свету, на нем не было никаких дат.
– Что же это такое, Нона? – спросил он служанку.
Нона молчала. С волнением глядела она на своего господина, прикрыв рот рукой. Арсакидзе не отставал.
– Не принято покойника поминать лихом, – промолвила Нона.
Арсакидзе умолял ее рассказать, что означает это тавро с лисьей головой.
Женское сердце не могло дольше хранить тайны.
– Это произошло в год чумы. Меня только что привезли в этот дом из Абхазии. В четверг, третьего февраля, было землетрясение. Гартискарская крепость трижды рушилась в том году. В Уплисцихе обвалились царские палаты. Царь Георгий был на войне, не помню, с кем он тогда воевал – с сарацинами или с греками. Спустя три недели началась чума. В мужском монастыре тогда многие погибли от чумы. Умер мцхетский архиепископ Иоанн. Проклятая чума перекинулась в крепостной гарнизон. В крепостях Арагвискари и Мухнари за один месяц умерло около тысячи воинов. Монахи предсказывали народу второе пришествие. Столпник Антимоз стал прорицать. Он возвестил народу, что в Мцхете находятся еретики и святотатцы и потому разгневался господь на Грузию. Мелхиседеку донесли на Хурси Абулели и управителя его дворца, Рати. Хурси поймать не могли – он скрылся у горцев. Толпа, вооруженная дубинами, ворвалась в дом Рати. Этот несчастный спрятался в башне. Как раз тогда и сорвали с нее крышу. Потом подожгли башню. Еле выволокли его оттуда. Хотели побить камнями, но Мелхиседек его помиловал. Пришел царский духовник Амбросий. Он предложил заклеймить позорным тавром добычу сатаны. Несчастного втащили в этот подвал. Раскалили тавро с мордой лисицы и наложили на моего хозяина, как на еретика и сотрапезника сатаны.
– А ты как думаешь, Нона, был повинен Рати в ереси? – спросил Арсакидзе.
– Я женщина темная и сказать об этом ничего не могу, не моего это ума дело. А вот насчет черта скажу прямо, что десять лет я служила своему господину, но черта в этом доме ни разу не видела,
Арсакидзе замолчал. Снова взял в руки тавро с лисьей мордой и стал еще внимательнее его рассматривать. Нона обкурила серой все углы. Во время завтрака Нона снова заговорила о скорпионах. – Сына Рати – бедного Ваче– в этом подвале искусали скорпионы. Издавна проклятие довлеет над семьей Рати: в каждом поколении кто‑нибудь подвергается укусам скорпиона.
Арсакидзе в душе улыбался, но дослушал все до конца.
– Сын Рати вернулся с охоты и спустился в подвал, искал чего‑то, шарил в темноте рукой, и скорпион впился ему в руку. И случилось это в день дракона, – грустно добавила Нона, – Царь Георгий благоволит к тебе, сударь, попроси его отвести тебе другой дом. Если возьмешь меня с собой, скажу тебе спасибо, а нет – то все же пусть животворящий крест будет твоим покровителем. А я все равно обреченная. Дом этот до тебя предлагали многим, но никто не захотел жить в этом проклятом доме. Ты у матери единственный сын. Жалею я тебя, сударь!
– Ах, Нона, друг мой, прорицатель предсказывал мне смерть от меча, так что жало скорпиона меня не страшит.
Он встал и собрался уходить. Нона попросила его не ходить сегодня на работу – она видела дурной сон.
– Но зато я видел хороший сон, – ответил он с улыбкой.
Выходя из дому, он все же перекрестился.
Туман лег на фруктовый сад. Как орнаменты, нарисованные углем, выступали ветки и сучья деревьев. Листья утеряли зеленую окраску, трава как бы выцвела. Капли росы дрожали на нежных ресницах цветов. Сумрак покрывал горы.
Туман двинулся с недосягаемых для взоров утесов Кавказского хребта, миновал громадные теснины и расселины и, пройдя по Арагвскому ущелью, заполнил весь мир мглою.
Арсакидзе вышел на большую дорогу. Слышался перезвон бубенцов. В тумане двигались верблюды. Как причудливые тени, мелькали прохожие. Туман скрывал дворцы царя и католикоса, окружающие их ограды, крепости, башни, каменные стены, караван‑сараи.
И один лишь Светицховели гордо возвышался над туманом. Туман не мог затушевать его изумительной стройности, и в те минуты, когда здания и деревья, люди и животные, цветы и листья теряли красоту и радость, храм этот казался еще более величественным. Мелкие недочеты скрадывались в тумане, и, глядя на храм издали, можно было подумать, что он уже закончен.
«Когда дождь смоет все краски и ветер унесет все звуки, тогда Светицховели станет еще величественней! Он останется, плод работы мастера, строителей, всего народа.
В чем же долг мастера, как не в том, чтобы претворить мечты народа в вечность? Что должен делать мастер в этом мире, как не бороться с туманом быстротечности?»
Туман, перевалив через горы Зедазени и Армази, полз к Ташири и Ташискари.
У главных ворот храма Арсакидзе ждало неприятное известие: во время кладки каменных плит на куполе укладчик Караисдзе поскользнулся и свалился вниз. Перед царским зодчим предстало страшное зрелище: мозг и волосы погибшего смешались в кашу.
По приказу Арсакидзе изувеченный труп перенесли в храм.
Когда Арсакидзе выходил из храма, его окружили самцхийские рабы. Они жаловались на плохую пищу: нет сил больше работать!
Сотник сообщил, что вчера ночью сбежали тридцать рабов.
«Пойду поговорю с главным поставщиком, – может быть, он улучшит питание рабов», – подумал Арсакидзе.
У ворот храма его встретил каменщик с перевязанной щекой.
– Вчера вечером лазы избили нас, греков‑каменщиков, – пробормотал он.
Арсакидзе вызвал каменотеса Бодокию. Бодокия был правдивым человеком.
Он подтвердил, что лазы действительно избили греков, и добавил, что повинны во всем лазы. Молодой раб Цатая отнял чечевичную похлебку у грека. Грек возмутился. Цатая ударил его и повалил. Греки прибежали на помощь своему соотечественнику, лазы бросились выручать Цатаю и жестоко избили греков.
Арсакидзе строго отчитал лазов и вышел из ограды храма. Солнце уже выглянуло из‑за гор. Оно было как яичный желток. Туман медленно таял, но воздух был еще мутный, как Арагва во время весеннего половодья. На горизонте показались зубчатые башни крепости, купола и кровли дворцов и караван‑сараев. Сначала они были обведены темными линиями, как углем, но спустя некоторое время их очертания растаяли в прозрачном небе.
Мучной цвет боролся на небосводе с фиолетовым, мареновая краска облила курчавые, как ягнята, облака. Вспыхнула зелень листвы, и защебетали птички.
До полудня ждал Арсакидзе главного поставщика. Наконец ему сказали, что поставщик еще не приехал из Уплисцихе, и попросили зайти попозже.
После бессонной ночи у юноши разболелась голова. Он решил пройтись по саду, проветриться. Соловьи заливались в зелени алычи.
Накануне ночью фруктовые деревья начали ронять цветы. Ветви, набухшие соками земли, тянулись к солнцу. Опавшие цветочные лепестки тихо порхали в воздухе и нежными узорами расписывали землю.
«Взгляну на оленей Колонкелидзе», – подумал Арсакидзе и направился по тропинке, ведущей к загону.
У входа в загон он встретил трех придворных дам. Они были ему незнакомы.
– Мы сопровождаем дочь эристава, – сказала одна из них, веснушчатая.
Арсакидзе увидел Шорену. Она ласкала Небиеру, целовала ее в глаза. Как завороженная, стояла олениха и ласково глядела на свою воспитательницу.
Человек и животное без слов понимали друг друга. Ноздри раздулись у Небиеры, она затопала гишеро‑выми копытами. Шорена обернулась лишь тогда, когда олениха насторожилась при виде чужого. Как мак, зарделись ланиты девушки. В глазах блеснула морская синева.
– Ута! – вскрикнула она, просияв. В этом детском, ласковом прозвище сливались ласки матери, скорбь о погибшем отце, шелест родного моря у берегов Лазистана, беззаботные годы юности, проведенные в Пхови.
В этом слове ему почудились счастливые минуты их первой встречи, когда они не знали еще, что такое мужчина и женщина.
А теперь? Теперь же это был не голос сестры, это был зов любимой. Арсакидзе бросился к ней, но не посмел ее обнять. Он лишь с пылающим лицом поцеловал ей обе руки. Шорена поцеловала юношу в правую щеку.
Сразу же заметила рябинки на лице, следы оспы.
– Что с тобой, Ута? – спросила она тревожно. Арсакидзе уже забыл об оспе. Он подумал, что ее
удивляет его сдержанность.
– О чем ты спрашиваешь, Шорена?
– Что с твоим лицом, Ута? – спросила она тревожно.
– Я болел оспой в Мцхете.
– Кто же смотрел за тобой, бедный ты мой?
– Лежал в предместье один, в шалаше, одна монахиня из милосердия ухаживала за мной!
Арсакидзе оглядел Шорену.
На дочери эристава была алмазная шапочка, кунья шубка с жемчужными застежками, шейдиши цвета фазаньей шейки с золотым шитьем.
Вдруг он вспомнил сон предыдущей ночи. Маки и колосья склонялись перед ней. Цвета спелых колосьев были волосы у Шорены, в глазах переливалась синева Лази‑станского моря.
Арсакидзе удивился: как скоро сбылся сон.
Нежная была она сегодня утром, как крылья херувима, голос звенел, как серебряные колокольчики, подвешенные к знаменам хевисбери!
Когда вышли из загона, он заметил удивление в глазах сопровождавших ее дам.
Видимо, их удивило, что дочь эристава так тепло приветствовала какого‑то пховца, в простой чохе, вымазанной известью. Арсакидзе спросил, кто эти дамы, – Когда я шла проведать Небиеру, царица приказала придворным дамам сопровождать меня. Я их не знаю…
Улыбка упоения блуждала на лице Арсакидзе.
В росной зелени весело щебетали птицы, приветствуя солнце, благополучно выплывшее из моря тумана. Арсакидзе вспомнил, что Фарсман Перс предсказал на этот день затмение солнца. Предсказание звездочета не оправдалось.
Арсакидзе шел рядом с Шореной. Сладостно было ее дыхание, нежным был ее голос и непорочным весь ее облик, более желанный, чем весенний аромат земли. Она поминутно произносила ласкательное имя Арсакидзе. По‑старому болтала с Утой, как с побратимом, как с молочным братом. Лишь одно поразило Арсакидзе: ни словом не обмолвилась она о своем обручении, не упомянула Гиршела, владетеля Квелисцихе.
Почему– то вспомнила про Вардисахар.
– Ты знаешь, на будущей неделе выдаем ее замуж. Арсакидзе поймал испытующий взгляд девушки.
«Знаю обо всем, что произошло между вами когда‑то», – вот что вычитал он в ее взгляде. Арсакидзе спросил равнодушно:
– За кого же вы выдаете замуж Вардисахар?
– По приказу царя Георгия выдаем за Фарсмана Перса.
Немного помолчав, дочь эристава добавила:
– Только сегодня утром удалось маме уговорить ее. До сих пор открещивалась, угрожала, что пострижется в монахини или бросится в Арагву.
Константин проводил дочь Колонкелидзе до царского дворца.
– Проведай нас во дворце Хурси, Ута! – сказала Шорена, прощаясь.
Он шел по каштановой аллее. Каждую минуту вставала перед его глазами Шорена. Ее голос, ее дыхание еще оставались в сознании Арсакидзе.
Казалось, она идет рядом с ним, зовет его лазским именем. Вспоминает он свое детство, нежнейшую мать, высокое пховское небо и чистое море Лазистана. Снова слышится издали голос Шорены, снова перед его взором морская синева ее глаз. Непорочен был ее взгляд, сладок, как небесный звон, ее голос.
Да, Шорена достойна того, чтобы полевые маки поклонялись ей, чтобы золотые колосья склоняли головы перед ней и лютые звери ластились у ног самой благостной из дев.
И она вовсе не его молочная сестра. Словно заново родилась эта девушка для него в это прекрасное весеннее утро.
Арсакидзе удивился одному: Вардисахар… за Фарсмана Перса?…
Еще этой весной Фарсмана вызывал верховный судья по какому‑то страшному обвинению. И вдруг вопрос о его женитьбе решают вазиры, словно он какой‑нибудь знатный эристав. Весь двор занят его свадьбой…
Вероятно, солгала Вардисахар о своем приключении с Глахуной Авшанидзе. Разве во дворце не стало больше придворных дам, что Георгий набросился на бывшую наложницу аланского царя? А может быть, укусил ее Фарсман? Но ведь у старика Фарсмана нет зубов, чтобы укусить так сильно! Однако откуда Вардисахар знает прозвище царя Георгия – «Глахуна Авшанидзе»?
В эту минуту он возненавидел эту женщину. Пожалел о сладких ночах, проведенных с нею под пховским небом, пожалел о первой своей страсти, обращенной к этой бесстыдной блуднице…
(XXXI)
Главный поставщик оказался угрюмым человеком. Он грубо встретил юного зодчего. Лениво пялил он глаза цвета волчьих бобов. Сидел в огромном кресле и морщил беззубый рот. Подозрительно поглядывал на Арсакидзе из‑под мохнатых седых бровей. Дышал тяжело, как загнанная лошадь, молча слушал Арсакидзе. Когда лаз окончил доклад, старик поднял голову, рукой подпер щеку и нехотя спросил его:– Значит, лазы и греки подрались из‑за чечевичной похлебки?
– Да, – подтвердил Арсакидзе в надежде, что старик улучшит пищу рабам.
– Видимо, чечевичная похлебка очень вкусна, не так ли? – произнес он и провел ладонью по белым усам, скрученным, как свясло для снопов. Затем, не дав гостю ответить, он встал с кресла и с язвительной улыбкой продолжал:– Знай, юноша, сытые рабы не могут создать ничего хорошего. Эти крепости, храмы и дворцы – все построены голодными.
Потом пристально посмотрел на Арсакидзе и спросил:
– Ты ведь сам лаз?
– Да, – подтвердил Арсакидзе.
– А коли лаз, то ты должен знать: если накормить досыта скаковую лошадь, она не победит в скачке, если борзую насытить перед охотой, она не нагонит зайца. На что уж волк, – но даже беременная овца убежит от него, когда он сыт. Запомни, юноша, что, если народ станет сытым, он перестанет и молиться и трудиться, и тогда у нас не будет ни замков, ни храмов, Хи‑хи‑хи! – захихикал старик, обнажив два хищных клыка.
Арсакидзе стоял перед ним молча. Он торопился, хотел уйти, но не смел двинуться с места. Главный поставщик ухватился рукой за его застежки.
– Ты ведь православный?
– Да, православный, – подтвердил Арсакидзе.
– Так вот что я хочу поведать тебе, юноша! Разве мною выдумано то, о чем я говорил тебе? Господь спаситель наш учил народ тому же. Помнишь, как он пятью хлебами насытил великое множество народа? Сам постился в пустыне и заставлял поститься учеников. Если ты, юноша, православный, ты должен знать и то, что всякий вожак обязан учить народ трем вещам: посту, молитве и труду. Что касается войны, то на войну рабов погонят азнауры… Иди и запомни это…
XXXII
У ворот Светицховели Арсакидзе встретил Бодокию.
– Я тебя ждал, мастер! – сказал каменотес.
– Еще что‑нибудь случилось?
– Надо поднять на северную стену камень с орнаментом.
Арсакидзе ускорил шаги. Он понял, о каком камне говорил Бодокия.
На храме Светицховели и по сей день видна модель храма. И как раз под этой моделью установлена орнаментированная плита. На ней изображен крест длиной в три локтя и надпись заглавными буквами:
«Волею божьей обновлена купель сия, по воле Христа, по повелению католикоса Мелхиседека. Помилуй, господи, рабов твоих, четырех каменщиков. Аминь».
Долго капризничал по поводу этой плиты католикос. Трижды отвергал он представленные ему проекты орнаментированного креста. И наконец одобрил четвертый. Вот почему Арсакидзе хотел непременно присутствовать при установлении плиты.
Была уже пятница. А в субботу католикос собирался осмотреть строительство, поэтому мастера торопились.
Каменщики знали о капризах католикоса и не решились доверить рабам ответственную работу.
Они впятером поднялись на помост. Когда плиту подняли на веревке, первым ухватился за нее Бодокия. Развязал петлю, но один 'не одолел камня. Остальные три каменщика стояли в бездействии. Доски на помосте обмокли во время тумана, и нога скользила по ним, поэтому каменщики не могли помочь Бодокии.
Плита покрылась инеем, и рука Бодокии соскользнула с нее. Он подставил грудь. Снова вцепился Бодокия в плиту, но опять оказался не в силах ее удержать.
Тогда Арсакидзе поспешил обхватить плиту. От усилия он весь покраснел. Каменщики потянулись на помощь, но не могли удержаться на скользком помосте. Арсакидзе держал огромную тяжесть. Отпустить руку?
Но тогда плита сбросит Бодокию, да и сама разобьется. Трое каменщиков подхватили, наконец, плиту. Скобами всадили ее на место.
Арсакидзе изменился в лице. Он шатался, стоя на помосте.
Когда его спустили вниз, он свалился на землю, изогнувшись в пояснице, как лук. Царского зодчего уложили на носилки и отнесли домой.
Бедная Нона плакала.
– Не послушался меня, мой господин, говорила я – плохой сон снился мне вчера…
Мелхиседек находился в тот день в Уплисцихе. Георгий послал главного дворецкого проведать больного. Вызвали Фарсмана Перса, но тот сказался больным. Послали скорохода в Уплисцихе, но оказалось, что лекарь Турманидзе уехал накануне в Тмогви.
Две недели Арсакидзе боролся со смертью. Беспомощно металась Нона, Давала больному пить черный настой, сок ревеня и граната, делала ему салат из купены и репы.
Больной не поправлялся. Арсакидзе думал, что при дется ему расстаться с жизнью. Он горевал, что не сумеет закончить постройку Светицховели,
Жизнь его прошла в трудах. Но два‑три храма, построенные им в Цхракари и Итвалиси, не могли обессмертить его имя, не были достойны народа, вскормившего и воспитавшего его.
Светицховели, воздвигнутый в сердце Грузии, на видном месте, впитавший в себя дух Грузии, был самым замечательным зданием, построенным юным зодчим. Арсакидзе понимал, что этот храм будет служить делу объединения Грузии, борьбы ее с внешними врагами.
Сколько забот и страданий отдано этому великому творению, и вот смерть преграждает путь его творцу.
Арсакидзе жалел старуху мать, так преданно охранявшую кости отца, погребенные в холодной пховской земле; хотел послать Бодокию в Кветари, но не решался оторвать от работы этого самого опытного и умного каменщика, своего помощника на строительстве храма.
И все же он, мечтал о том, чтобы мать застала его живым; быть может, ее любовь и молитвы вырвут его у Смерти.
Еще одну мечту лелеял он: еще раз, хотя бы только один раз, увидеть Шорену, услышать из ее уст свое лазское имя!
К больному подоспел Турманидзе. Лекарь вскрыл ему вену на правой руке и пустил кровь. Дал прохладительные шербеты, заставил Нону истолочь стебли сухого цикория, выварил их и поил ими юношу, обмотал его тело холодным полотенцем, пропитанным камфарой.
Через три дня Арсакидзе стало лучше. Лекарь предписал царскому зодчему раньше чем через два месяца не подыматься на помосты лесов, не ездить верхом и избегать резких движений.
Спустя неделю Арсакидзе встал с постели без посторонней помощи. Целые дни проводил он теперь на балконе дома Рати и глядел издали на свое любимое детище. Ежедневно приходил Бодокия, получал указания, советовался с больным мастером. Увидел Арсакидзе с балкона Шорену, едущую на охоту. Дочь эристава сидела на золотистом жеребце царя Георгия. Двое слуг и двое дьяконов ехали за нею верхом. Сокольничие с соколами сопровождали ее. Справа и слева ехали Георгий и Гиршел верхом на боевых конях. Двенадцать латных всадников следовали за царем и за эриставом. Следом за кавалькадой везли на арбе гепардов царя Георгия, покрытых атласным дори. Идущие за арбой слуги держали в руках концы веревок, накинутых на шеи гепардов.
Арсакидзе видел с балкона, как Шорена непринужденно беседовала с царем и эриставом. На невесте Гиршела был охотничий наряд, расшитый златотканой тесьмой и отделанный жемчужной бахромой.
Обута была она в сапожки из тарсиконской кожи. Концы шейдишей, цвета гранатового цветка, доходили до серебряных стремян.
XXXIII
Когда одиночество охватывало Арсакидзе, он брал краски и рисовал… Как‑то после обеда больной прилег на тахту. Три старца поднялись по лестнице дома Рати.
Спросили главного зодчего.
Вошла Нона и сказала, что юношу спрашивают какие‑то монахи.
– Попроси их войти, – сказал Арсакидзе.
Когда гости вошли в залу и сняли капюшоны, Арсакидзе узнал католикоса Мелхиседека. Константин засуетился, но Мелхиседек не дал ему встать и сам придвинул кресло к его изголовью. Сел и ласково расспросил о здоровье. На Мелхиседеке была чоха из грубой выцветшей ткани, в руках он держал монашеский посох.
Недолго просидели гости.
– Тороплюсь к вечерне, – отговорился Мелхиседек.
Встал, осенил больного крестным знамением.
– Сегодня мы будем просить господа об исцелении твоем, сын мой, ты скоро поправишься, божьей милостью, и довершишь Светицховели. На освящение храма ждем весьма почетных гостей из Византиона, – сказал он.
Арсакидзе был потрясен: какой добрый человек Мелхиседек! Ласковым в обращении и приятным собеседником показался ему на этот раз всегда ворчливый и капризный старик.
В работе Мелхиседек был невыносим: мелочный жестокий, часто вздорный. Каменщики и рабы боялись его, как божьей кары. Когда он обходил строительство, две тысячи человек замирали на месте, словно ястреб пролетал над стаей зябликов. И никто никогда не знал, в какую минуту и через какие ворота войдет он в ограду Светицховели. В своей выцветшей рясе он ничем не отличался от простого монаха. И когда до строителей доходил слух, что католикос болен, они радовались этому, как ленивые школьники – болезни своего учителя, но как раз именно в тот вечер он и появлялся на постройке.
Удивляло всех, как этот сморщенный старик с распухшими ногами мог носиться по лестницам, как белка… Вошла Нона, дала больному лекарства; принесла горячего молока и удалилась. В зале стало темно. Долго лежал Арсакидзе на спине и думал о Мелхиседеке.
Какое странное выражение лица было у католикоса во время проповеди в церкви Самтавро, когда он рассказывал пастве о единоборстве Иакова с богом!
Это место из библии всегда поражало воображение Константина. Еще в ранней юности, в Византионе, слушая эту главу библии, он удивлялся, с какой силой написаны были эти строки о борьбе человека с богом.
И вот теперь ему захотелось нарисовать Иакова, противоборствующего богу. Эта картина так живо предстала пред ним, чтр он опасался, как бы она не превратилась в видение. Он ворочался с боку на бок, не находя покоя, и, если бы не ночь, начал бы рисовать,
Встал, взял палку, спустился в сад. Вокруг все спало.
Луна чуть‑чуть выглядывала из желтоватой кисеи облаков, фиолетовый диск окружал светило.
Арсакидзе стоял под липой и радовался приливу жизни. Дней через десять он сможет ходить без палки и тогда обязательно зайдет к Шорене.
Осмотрелся в дремлющем саду. Природа, казалось, пела во сне. Пели деревья, пели дремлющие цветы, травы, покрытые росой. Жужжание пчел доходило до него, как звуки сладчайших гимнов. Пели спящие на горизонте горы, и сладко рокотала Арагва. Мужественно боролся с темнотой фазан в долине Цицамури.
В воскресенье утром Арсакидзе встал на заре. Об этом дне в месяцеслове было написано:
«День удачный, начало брожения вина, посадка лозы, свадьба, охота и путешествие, все удачно…»
Арсакидзе отложил в сторону лунный календарь, взял в руки палку, но потом отбросил ее и без палки вышел на балкон.
Посмотрел на сад.
Радостно щебетал в зелени щегол. Жажда жизни и творчества проснулась в нем. Он вернулся в дом. Достал рисовальные принадлежности, растер краски. Провел несколько линий, очертил контуры верблюдов, стоящих по ту сторону потока, контуры двух жен Иакова, одиннадцати его сыновей, двух прислужниц и наметил расположение лагеря.
Ему оставалось только набросать фигуру Иакова, одиноко стоящего в пустыне по эту сторону потока, но в это время вошла Нона.
– На черной лестнице стоит какой‑то старик в чалме, спрашивает главного зодчего.
Арсакидзе догадался, кто был этот старик в чалме. Юноша был весь поглощен своей работой, и ему не хотелось никого видеть. Он нахмурился от злости, но тут же сообразил, что, если он не примет гостя, тот может приписать это его гордости.
Он приказал служанке просить старца войти. В дверь вошел Фарсман Перс. Сутулый, почти безбородый старик шел своей обычной крадущейся походкой. В руке он держал длинный посох с серебряным набалдашником.
Поздоровался с хозяином, уселся в предложенное ему кресло и спросил Арсакидзе:
– Скажи мне, юноша, что это за вашим домом, не башня ли Рати?
Арсакидзе удивился вопросу. «Накурился, видно, с утра опиума», – подумал он и пристально посмотрел на гостя.
Нет, Фарсман как будто не пьян. Художник приветливо ответил старику:
– Да, сударь, башня.
– Эх, сынок, а я принял ее за пекарню. Вцепился обеими руками в набалдашник палки и, глядя в пол, произнес:
– Старость не радость, сынок! Стоит ли жить, если не можешь отличить пекарню от башни.
– С башни сорвана кровля, вот почему, мастер, вы и ошиблись.
– Эх, сынок, я больше не мастер. Теперь я ставлю клизмы из ревеня соколам царя Георгия, пою ястребов опиумом и лечу их от корчей. Когда неучи делаются мастерами, мастерам ничего не остается, как ставить соколам ревеневые клизмы…
Арсакидзе понял иносказание Фарсмана, который никогда не говорил прямо, всегда обиняком, оставляя себе лазейку для отступления. Резкими были его слова, как обоюдоострый меч.
– Почему спросил ты об этой башне, мастер?
– Когда человека настигает старость, он впадает в детство. Дети часто расспрашивают о том, о чем сами хорошо знают. Старики и дети похожи друг на друга еще и тем, что они одинаково болтливы. Но только ребенок не стесняется говорить глупости. Наверно, он думает, что когда вырастет большой, то будет говорить только как мудрец. Старик тоже иногда прикидывается глупым – он по опыту знает, что цари преследуют только мудрых и ни один царь, будучи даже сам глупым, никогда еще не вешал дураков. Ибо даже глупые цари понимали, что если перевешать дураков, то ни дани не соберешь, ни рабов не погонишь на войну. И ты слыхал, вероятно, что на чужой войне никто так храбро не дерется, как глупец. Вот и я бывал таким дураком, храбрым дураком на чужой войне… А насчет башни я сейчас припоминаю. В эту башню царь Георгий заточил Рати. Умный человек был Рати – управитель замка. Он прекрасно знал, что тот, кто верно служит царю, должен иметь наготове темницу. Ибо царская милость как ветер: дует то вверх, то вниз.
Фарсман выронил палку из рук, нагнулся поднять ее и только тогда заметил картину.
– Я, по‑видимому, пришел к тебе не вовремя, юноша, ты собрался рисовать.
– Это так, пустяки! Хотел порисовать немного для себя. Давно не упражнялся в живописи.
– Кто тебя обучал живописи в Византионе?
– Живописец Аврелий Алост. – Аврелий Алост! Родосский грек? По‑видимому, у тебя есть способности… Да, родосский грек! – повторил Фарсман и уставился на Арсакидзе, но при этом он так часто мигал, что даже самый проницательный человек не мог бы разгадать его мысли.
– Я тебе хочу сказать, юноша, что для настоящего художника дороже всего не то произведение, которое заказано ему католикосом Мелхиседеком или царем Георгием, а то, которое он пишет сам для себя, на досуге. Знай, что досуг и фантазия – истинные родники творчества. Лаз понял скрытый смысл его слов. На картине было проведено всего лишь несколько линий. Фарсман хотел сказать, что эти несколько линий, проведенные на досуге, лучше чем Светицховели.
Но разве можно было судить по этому эскизу о каких‑либо способностях? Фарсман явно над ним издевался.
Арсакидзе обиделся, но ничего не сказал гостю. Арсакидзе, лаз, не мог оскорбить старца, ибо нигде так учтиво не относятся к старикам, как в стране лазов.
– Шестьдесят пять лет исполнилось мне, и вот на старости лет я зажил новой жизнью: позавчера женился, но в могилу иду с пустыми руками, ибо в своей жизни я делал только то, чего требовали халифы, кесари и грузинские цари.
Эти слова удивили Арсакидзе. Он не раз беседовал с Фарсманом, но никогда ни единым словом не упоминал Фарсман о собственной жизни. Только мельком слышал Арсакидзе о необычном прошлом старика. Говорили, что Теброния с родимым пятном на лице не только прислужница, но и побочная дочь его от какой‑то монахини. Монахиню эту выгнали беременной из монастыря. Она пошла к своим братьям и, как только родилась у нее девочка с родимым пятном, подбросила ее ночью Фарсману. Тот ее воспитал и сделал своей служанкой.
Фарсман встал и подошел к картине. Опираясь на палку, стал ее рассматривать.
– Даже если художник заранее уверен, что его картину никто не увидит, и то он не должен унывать. Ведь у нас так повелось: азнауры нашим картинам предпочитают соколиный помет, купцы – ковры, византийские патриции – коней. Епископы говорят, что художники – еретики, что они соперничают с богом, оживляют мертвые изображения. Да и в Византионе ты не продашь своей картины: там благородные и неблагородные требуют одного, чтобы художник писал только кесаря Василия верхом на белом коне, поражающего копьем дракона. Мусульманин тоже не купит твоей картины, так как правоверный магометанин не войдет в дом, где висит картина или находится пес. У меня дома хранится пергамент, в котором сказано: «Горе тому, кто изобразит живое существо. В день судный оживут лица, изображенные художником, и сойдут с картины. Обступят они писавшего их и потребуют у него душу. И тот художник, который не сумел вложить в них свою душу, неминуемо будет гореть на вечном огне».
Поверь мне, юноша, лучшая картина – это та, которую не купят ныне ни в Уплисцихе, ни в Византионе, ни в Каире, как раз та, за которую потребуют у художника его душу…
Фарсман, не пожелав Арсакидзе доброго утра и не расспросив ни о здоровье, ни о Светицховели, собрался уходить.
– У царя Георгия заболел сокол, иду ставить клизму из ревеня! – сказал он на прощанье.
После его ухода Арсакидзе продолжал рисовать. Три недели работал Константин над этой картиной, так как лекарь еще не пускал его на строительство. Когда окончил, стал посреди комнаты, с радостью разглядывая написанное им произведение.
На заднем фоне видны в полумраке верблюды и ослы, две жены, две прислужницы и одиннадцать сыновей Иакова, а по эту сторону потока – одинокий Иаков. Иаков борется с громадной тенью великана. Косматая борода призрака сияет, как зарница, сверкающий нимб окружает голову, На великане чешуйчатая кольчуга. Огнем пышут его волчьи глаза.
XXXIV
Не выдержав срока, определенного лекарем, Арсакидзе рано утром поспешил на работу. Каменщики и рабы обрадовались ему. Бодокия встретил его первым и просил пока не подыматься на постройку. Но Арсакидзе не послушался и полез наверх по лесам. Он осматривал орнаменты карнизов, рисунки сводов, барельефы фасадов.
Едва он достиг купола храма, остановился и схватился рукой за поясницу.
– Тебе нехорошо, мастер? – спросил Бодокия, заметив, как побледнел Арсакидзе.
– Ничего, пройдет, – ответил тот, держась за сосновый столб.
В этот день он обедал с каменщиками и до вечера ходил по строительству. Ударили в било к вечерне в церкви Самтавро. Рабы ушли домой. А он все ходил вокруг храма, осматривал в сумерках любимое творение. Болела поясница, но желание увидеть Шорену было сильнее боли. Был тихий вечер, едва качались верхушки кипарисов, в зелени тополей чирикали воробьи. На улицах пустынно. Он пересек кладбище. Безжизненно шуршали стебли репейника и лебеды. Солнце прощалось с Кавказом, Дрозд стонал в зелени плюща.
Только что взлетевшие совиные птенцы направлялись к дубовой роще. Самые слабые из них садились по пути на ветви деревьев. Смешными казались юноше эти хмурые существа. Было еще светло, и они не видели Арсакидзе, сидели нахохлившись, странно щурили глаза.
Арсакидзе вышел на большую дорогу, ему встретились босоногие мальчишки. Беспечно шагали они и распевали песни, открывая рты, как поющие ангелы на фресках.
По направлению к самтаврской церкви шествовал целый легион монахов. Арсакидзе почувствовал странный запах, какой бывает обычно в темных кельях и трапезных, – смешанный запах ладана, кожи и пота. Безмолвно, безрадостно текла по дороге толпа черно‑рясников, слышался только топот. Монахи, как привидения, двигались к западу, и длинные тени их тянулись следом.
Видимо, они возвращались из монастырских виноградников; в руках у них были мотыги, лопаты, топорики. За спинами висели связки срезанных лоз. На полах черных ряс навяз репей и чертополох.
Торопились озабоченные сутулые старцы, вечерний ветерок шевелил их седые бороды. Мрачно глядели они на заходящее солнце; на всех были линялые одежды, а на шеях – черные четки.
Шагали твердо чернобородые, широкоплечие мужчины. Латы, мечи и шпоры были бы им больше к лицу, чем потертые монашеские рясы. Эти крепконогие и широкогрудые богатыри больше пригодились бы при штурме крепостей. Горели румяные, щеки, пушились усы и волнистые бороды.
Были в толпе монахов и безбородые, узкоголовые, кривоногие, сморщенные мужчины с тоненькими писклявыми голосами, те, что до конца своей жизни колеблются между Гермесом и Афродитой, Женщины ненавидят таких мужчин, как чуму, потому что они не владеют мечом, не умеют наладить соху, не могут косить хлеб, поразить врага копьем. По природе своей бесплодные, безбородые, старики с юности и сюсюкающие дети в старости,
Арсакидзе с отвращением глядел на этих долговязых, вихлявых, писклявых, с впавшей грудью и широкими бедрами мужчин.
В конце этой ватаги шли послушники, еще безусые, бледные, с длинными шеями, прекрасноликие, с перетянутыми бедрами, широкогрудые и статные.
Им было бы к лицу ездить верхом на породистых, высоких конях или идти в атаку на врага с копьями в руках. Среди них были и совсем мальчики с густыми курчавыми локонами, тоненькие, как тростинки. Восковой налет был на их бледных лицах.
Арсакидзе рассматривал каждого из них. Запах воска, ладана и затхлых келий исходил от их одежды. «Нищие во Христе!» Он содрогнулся, точно раньше не видел этих монашеских легионов в Уплисцихе, Трапезунде, Византионе. Замер наконец шлепающий звук подошв, и Арсакидзе услышал топот коней. Пастухи гнали с гор табун царских коней. Босоногие слуги сидели на неоседланных кобылицах или по двое вели на привязи жеребцов, в гривах которых запутался репей. Ржали ратные кони, с пеной у рта грызли удила… Жеребята, прыгая и приплясывая, бежали за кобылицами. Буйволы, запряженные в арбы, покрытые бурками, поднимали по дороге пыль. Тоскливо сопели потомки бегемотов, словно они везли в столицу покойницу‑ночь… Подойдя к дворцу Хурси, Арсакидзе обернулся: двое‑трое прохожих мелькали еще на перекрестках улиц. Он дал им пройти и быстро свернул в сад. Полный тревоги, поднимался он по ступенькам лестницы. Запросто захаживал он когда‑то в семью Колонкелидзе и теперь удивлялся своему волнению.
Большая зала была открыта. По углам мерцали светильники. У самого порога сидела служанка Хатута. Чулок со спицами лежал у нее на коленях. Арсакидзе поздоровался, но ответа не последовало. Он заглянул служанке в лицо – она крепко спала.
Войдя в залу, юноша кашлянул. Никто не отозвался.
Рогатые оленьи головы, трехзвенные панцири, стрелы и луки висели по стенам. Осторожно прошел он мимо закрытых сундуков. Задняя дверь была чуть приоткрыта. Он остановился у самого порога и осторожно заглянул в малую залу.
Семь хевисбери сидели вокруг стола, на котором лежали груды пховских япухов. Арсакидзе узнал всех пховцев: Мурочи Калундаури, Мамука Баланчаури, Мартия Багатаури, Зезваи Мисураули, Бердия Бебу‑раули, Ушиша Гудушаури и Шиола Апханаури.
Во главе стола сидела Гурандухт.
Косматые хевисбери сидели в железных шлемах. Пламя светильников отражалось в их черных латах. Опустив головы, слушали они Шорену.
– Я женщина, но я буду мстить царю за отца. Без меня не начинайте восстания. Я приеду в Кветари в день святого Георгия из Цкароствали. Надену на себя латы и шлем отца, опояшусь его мечом, сяду на его ратного коня и поведу войско с синим знаменем вперед. И тогда мы увидим, на что способны пховские рыцари и женщины. Наше счастье, что Георгий не разрушил в Кветари главной крепости. Вы должны как можно скорее построить боевые башни. Ошибка моего отца была в том, что Он допустил в Пхови войско Звиада, пригласил царя в замок и не ослепил его до прихода Звиада Мы не должны повторять этой ошибки. Войско Звиада мы встретим в Гудамакари.
Встал старейший Мурочи Калундаури:
– В тот раз нам изменили Мамамзе и Тохаисдзе. Они должны были разбить войско Звиада в Гудамакари.
Услышанное взволновало Арсакидзе. Он понял, в какое опасное для нее и для родины дело втягивали Шорену эти фанатики. Он смело открыл дверь и вошел в залу. Хевисбери повскакали с мест. Арсакидзе почувствовал запах овчины, смешанный с запахом масла. Мурочи Калундаури ласково приветствовал Арсакидзе. Константин приложился к его правому плечу. Расспрашивали Арсакидзе о здоровье, не женился ли он, чем занимается в Мцхете. Гурандухт смутилась, но встретила гостя приветливо. По ее приказанию прислужница подала свежие япу‑хи и пховские хинкали. Потом хозяйка встала и вышла в большую залу. Арсакидзе слышал, как она бранила служанку Хатуту:
– Для чего же тебя посадили у порога, если ты не сумела сообщить нам вовремя о приходе гостя? Разговор с хевисбери пробудил в Арсакидзе воспоминания о Пхови, о счастливых вечерах, проведенных в замке Колонкелидзе.
Шорена подсела к юноше.
– О твоей болезни мы узнали только вчера, Ута. Вардисахар уверяла нас, что католикос послал тебя в Кларджети. Вчера я хотела зайти к тебе, но неожиданно к нам приехали гости.
К Арсакидзе придвинулся Мартия Багатаури.
– Твою мать я видел на прошлой неделе на храмовом празднике. Она привела жертвенную убоину цвер‑скому ангелу и отслужила панихиду по твоему отцу. Просила передать тебе поклон и поцелуй. День и ночь она молится за тебя ангелу очага, каротскому воину Копале и ципальскому вождю воинства. Мать умоляет тебя отпроситься у этого безбожного царя Георгия и проведать ее хотя бы ненадолго.
После ужина три служанки со светильниками проводили хевисбери спать. Мурочи Калундаури не хотел так рано уходить: все равно ломота в старых костях не даст ему уснуть. Он подсел к Гурандухт, и они стали шептаться.
Шорена болтала с Арсакидзе. То и дело повторяла его лазское имя, ласкалась к нему. Когда узнала причину болезни, стала упрекать его:
– Какой же ты мужчина, Ута, если надорвался от тяжести, которую могут поднять четверо мужчин? А я‑то думала, что ты лев и что один можешь померяться силами с целым войском врагов.
Совсем близко наклоняла она свое лицо к лицу юноши. Арсакидзе волновало ее сладостное дыхание, обвевавшее его щеки.
Скоро Гурандухт и две служанки увели из малой залы хевисбери Калундаури. Шорена положила руки на плечи Арсакидзе и приникла совсем близко к его уху.
– А знаешь, Ута, Вардисахар собирается ехать в Пхови на праздник святого Георгия. Она берет с собой и нашу служанку Пиримзису. Хотят убежать ночью, – сказала Шорена и испытующе взглянула на Арсакидзе.
XXXV
Царица Мариам готовилась к отъезду в Византией. В день сошествия святого духа она поехала в Абхазию. Обручение Гиршела с Шореной состоялось за неделю до этого, но Гурандухт свадьбу почему‑то откладывала, ссылаясь на то, что она ждет приданое Шорены из Кве‑тари и приезда своего брата – эристава Дачи. Георгий уже видел приданое Шорены, но полагал, что это не все и что в Пхови спрятаны еще немалые бо гатства. Царь не особенно жалел о том, что свадьбу Гиршела отложили до конца осени.
Ему не хотелось, чтобы эта свадьба состоялась до отъезда царицы Мариам в Константинополь. В его сердце все еще теплилась надежда, хотя казалось, что все уже потеряно.
Осень была не за горами. А потом? Потом пропасть, о которой он даже боялся думать. Он стал тосковать, чаще курить опиум, пить больше вина, развлекаться охотой и пирами. Он начал мечтать о войне– войне с сарацинами или с греками, чтобы погибнуть обоим: ему вместе с Гиршелом. Так топит Арагва во время половодья двух буйволов, впряженных в одно ярмо.
Георгий тщательно следил за Гиршелом, особенно по вечерам. Он должен был знать, как и где проводит время его двоюродный брат. Утешало его только то, что Шорена была равнодушна к своему жениху. К Георгию она относилась более внимательно. Вот почему царь так часто назначал приемы, пиры и охоту. Да и Гурандухт не оставляла обрученных наедине, и это тоже утешало влюбленного царя.
В начале июля Гиршела вызвали в Квелисцихе по делам эриставства. Но не прошло и двух недель, как он вернулся в Мцхету.
И как раз в тот вечер, когда владетель Квелисцихе снова пожаловал к царю, Звиад‑спасалар без вызова явился во дворец.
Георгий сидел один в большой палате, когда услышал тяжелые шаги Звиада. Вместе со Звиадом вошел мсахуртухуцеси, начальник дворцовых слуг. Царь предложил им сесть. Взволнованный Звиад доложил царю:
– Лазутчики сообщили неприятные новости из Пхови. Хевисбери восстанавливают боевые башни. Колонкелидзе ведет себя так, как будто он не только ослеп, но и оглох. Он поссорился с изменившим ему зриставом Мамамзе, и если даже пховцы снова восстанут, Мамамзе и Тохаисдзе не поддержат эристава. От Колонкелидзе отступились дидойцы, дзурдзуки и галгайцы. Летом они напали на него и угнали скот.
Еще одна новость. В конце осени дочь Мамамзе, Ката, выходит замуж за начальника крепости Тохаисдзе.
Георгий хорошо знал Талагву Колонкелидзе: его жена и дочь – заложницы царя, но он не отступит ни перед чем ради кровной мести.
Когда Звиад закончил доклад, царь пристально посмотрел на него и спросил:
– А дальше?
– А дальше, если на то будет твое соизволение, я полагаю, что мы должны немедленно послать в Пхови войска, захватить Колонкелидзе и отрубить ему голову, пока он не успел помириться с Мамамзе и дидойцами. Не так ли?
Царь молча поник головой.
Звиад принял это за знак согласия и продолжал еще настойчивее:
– Вожаков восстания нужно сейчас же схватить и обезглавить! Не так ли, царь‑батоно? Мурочи Калундаури, Мамука Баланчаури, Мартия Багатаури, Зезваи Ми‑сураули, Бердия Бебураули, Ушиша Гудушаури и Ши‑ола Апханаури!…
Пока спасалар перечислял хевисбери, Георгий сидел, не поднимая головы, и молчал. Тогда Звиад понял, что молчание царя еще не означает его согласия. Георгия поразило и возмутило это известие.
«Война?…» Он стал бы воевать, но не с внутренними, а с внешними врагами. Внутренних войн царь не хотел.
Кроме того, он знал, что Шорена – смелая и своенравная девушка, и, если пойдут войной на ее слепого отца, неизвестно еще, на что она может решиться. Свадьба Гиршела тогда, конечно, не состоится, и Шорену придется снова заточить в Гартискарскую крепость. Бдительность Звиада всегда казалась царю преувеличенной. И доносы лазутчиков не всегда оправдывались. Георгий поднял голову. Он удалил спасалара, сказав, что завтра даст ему ответ. Про себя же он решил: поехать самому в Пхови без войска, без свиты, в качестве простого охотника. Решил сам все посмотреть и проверить, чтобы зря не проливать невинной крови.
Мешало ему только одно обстоятельство: он не хотел оставлять Гиршела одного в Мцхете. Шорена была равнодушна к жениху, но кто знает, что может произойти меж ними завтра или послезавтра.
У Георгия было правило: не верить до конца ни женщине, ни лазутчику. В ту же ночь он поделился своими намерениями с Гиршелом. Хочу, мол, ехать, но как мне оставить тебя одного, ведь ты мой гость. Гиршел любил опасности, он жаждал приключений. К тому же ему хотелось посмотреть родину своей будущей жены. Заодно по пути они поохотятся на туров, попируют на пховских праздниках. В эту ночь они легли в одной опочивальне и, вспоминая свою молодость, смеялись и шутили. Они решили уехать из Мцхеты тайком. Никто, кроме Звиада, не должен был знать об их отъезде. Бороды, выкрашенные хной, отсутствие свиты и обоза – все это придавало их поездке романтическую таинственность. Сопровождать их будут только двое: скороход Вамех Ушишараисдзе и конюх Габо Кохричисдзе.
Они поедут на абхазских иноходцах, так как арабские и текинские жеребцы в горах непригодны. Четыре переодетых всадника выехали на заре из Мцхеты. На них были железные шлемы и латы, к седлам приторочены свернутые войлоки. Начало путешествия было веселое. Великан Гиршел подшучивал над верзилой Ушишараисдзе. Скороход сидел на низкорослом иноходце, голову Ушишараисдзе покрывал старый‑престарый шлем времен Куропалата, покривившийся от ударов меча. Всадник держал в руке копье, ноги его доходили почти до земли. У Гиршела тоже был смешной вид.
– Глахуна, как зовут твоего скорохода?
– Вамех, – ответил Георгий.
– Кто назвал его Вамехом? – спросил Гиршел.
– Я назвал его так в детстве. А по крещению у него греческое имя – Анаксимандр. Мцхетский архиепископ Максим окрестил его этим именем. Ты ведь знаешь, я не люблю греческих имен.
Еще не доехали до Сапурцле, а солнце стало уже припекать. От зноя свернулись листья вяза. Всадники погоняли взмыленных коней. Вамех Ушишараисдзе сплел листья тыквы и напялил их на шлем. Габо шутил, что в таком виде он может сойти за медвежье пугало. Изнуренные зноем буйволы валялись в лужах. При появлении всадников они начинали скорбно мычать. Стая псов с высунутыми языками кинулась под ноги лошадям. Забившись в кусты, ворковали дикие голуби. Кони то и дело тянулись к воде. Взмывали коршуны, чертили круги на прозрачном небосводе, тоскливо покрикивали, словно жалуясь небу на тяготы сожженной зноем земли. Контуры замков, храмов и древних развалин выступали как нарисованные в бездонной синеве. Ящерицы скользили через дорогу, змеи, подняв головы, прилипали к уступам утесов. Арагва прыгала по громадным камням, ударяясь о скалы. Ревело эхо. На берегу Арагвы путники решили отдохнуть. Габо развязал бурдюк, они позавтракали, выпили немного вина. Надо было к вечеру добраться до Гудамакари, и потому они снова двинулись в путь.
На горе сверкнула белая церковь, показались стены ее ограды. Около деревни они встретили целое воинство босоногих монахинь.
Женщины в черных запыленных одеждах шли с покрытыми головами.
– Как они переносят в своих черных одеяниях этакий зной? – сказал Гиршел Георгию.
– Святоши все легче нас переносят, – ответил Георгий.
Монахиня, шедшая впереди, держала в руках завернутую в белое полотно глиняную статую Лазаря. Другие тащили мучные мешки и белые тюки.
Шли босоногие монахини и пели:
Подошел Лазарь к дверям,
Пялит он глаза…
Георгий и Гиршел ехали вдоль дороги и разглядывали монахинь.
Гиршел нагнулся к Георгию и шепнул: – Посмотри, какое сборище уродливых баб. Какие они сутулые, горбатые, кривые.
И в самом деле, мимо них в пыли тащились какие‑то страшные уродки, похожие на деревянные куклы с развалившимися бедрами, колченогие, плоскогрудые и узкоголовые; иные же, наоборот, широкоплечие, с плоскими талиями, напоминавшие пугала.
– А ведь среди них есть и красивые, – шепнул Георгий владетелю Квелисцихе. – Посмотри на тех, что идут по косогору. Какие стройные девушки!
Они пустили лошадей и поравнялись с передними рядами монахинь. Из‑под платков алели загорелые щеки, сверкали грустные глаза, чернее ночи. Гиршел заметил и других: русых, белолицых женщин, чуть веснушчатых, полногрудых, прямоногих и стройных, как древки хоругвей. Маленькие и белые, как голуби, ножки топтали дорожную пыль… Георгий снова наклонился к Гиршелу и шепнул ему: – Кто осудил этих несчастных женщин на вечную печаль, а их красоту – на праздное увядание? Неужели только для того они живут, чтобы стать добычей смерти? И неужели никому не удастся вкусить их цветущую сладость?
– Знаешь, Глахуна, когда я был в стране сарацин, вид женщин под чадрой волновал меня. Как легкая желтизна на белом винограде в конце сентября, так и тень от чадры красит лицо женщины в мусульманских странах. Среди магометанских жен немало и распутниц. Идешь, бывало, вечером по глухой улице. Морской ветер развевает юбки и чадру. Проходит мимо женщина в чадре, и если ты ей понравился, она сама подсобит ветерку, откинет на мгновение чадру и покажет лицо прекраснее иранской розы. Я имею в виду розу Экба‑таны, которая распускается первой в месяц цветения роз. Не думай, что она красная, нет, она цвета старинной слоновой кости, как скипетр Багратионов, что ты показывал. Я любил женщин, хранимых тенью чадры, недоступных постороннему глазу. Ты меня понимаешь?
– Говори короче, Гиршел, многословие иногда портит речь. Ты любишь таких женщин, как твоя невеста, дочь Колонкелидзе, не правда ли?
Гиршел подтвердил догадку друга кивком головы и посмотрел на лукаво улыбающегося Георгия. А затем пришпорил коня. Проехали подъем, Монахини свернули вправо. Как грачи, рассыпались они по остроконечному холму.
В гору подымались двадцать латных всадников. Поравнявшись с Георгием и его спутниками, они крикнули:
– Кто вы такие?
– Мы воины царя Георгия, – ответили все четверо. Всадники соскочили с коней и приветствовали друг
друга, после чего встреченные направились в Мцхету. Георгий продолжал беседу, прерванную Гиршелом.
– Если тебе нравятся красавицы под чадрой, то и старый пень Фарсман тоже твоей породы,
– Ты о чем, Георгий?
– Фарсман повадился в Мцхетский женский монастырь и обесчестил там немало красивых девушек. Дочь Шарвашисдзе прижила от него ребенка. А недавно он увлек девочку Фанаскертели. У нее ланиты цвета старинной слоновой кости, как раз такие, какие ты любить, Гиршел.
– Ну а дальше? – спросил Гиршел.
– А дальше ничего. Ты что думаешь, дорогой Гиршел, наши законы писаны только для глупцов? Умные устраиваются таким образом, что взамен их в ловушку правосудия попадают дураки. Католикос Мелхиседек запрыгал, как стрекоза, требуя для преступника самой суровой казни.
Царь пришпорил коня. Гиршел не выдержал, спросил:
– Ну, а что ты сделал, Глахуна?
– Что я смог сделать? Не мог же я отрубить ему голову из‑за какой‑то девчонки. Звиад‑спасалар сообщил мне, что Фарсману известны некоторые важные тайны и что мы должны их выведать у него. Мы и решили женить его, и знаешь – на ком?
Гиршел остановил коня:
– На ком?
– На Вардисахар, служанке твоей невесты Шорены. Я знаю, какой ты бабник: если ты увидишь эту женщину, ты, пожалуй, еще на год отложишь свадьбу.
Гиршел улыбнулся и легкомысленно спросил:, – А где теперь эта женщина?
– Я тоже точу на нее зубы, и если мне удастся ее заполучить, то знай, я не стану ждать твоего благословения.
Георгий придержал коня, так как Ушишараисдзе и Кохричисдзе отстали. По полю шла огромная толпа. Впереди колыхались хоругви, а за ними шли священники. Несли иконы для погружения их в реку. Босоногие женщины пели «Лазаря». В деревнях мальчишки обливали девочек водой. Девочки бегали и хохотали. Царь и эристав отстали от своих спутников, чтобы вволю насладиться скабрезными разговорами.
Абхазская лошадь сопела под тяжестью богатыря Гиршела. Путники въехали в укрепленную деревню. На взгорьях ревели ослы, они тащили на спине кувшины с водой; мальчики‑верзилы, сидя верхом на ослах, волочили по земле босые ноги.
XXXVI
В церкви с белым куполом ударили в било. По узеньким тропинкам с ревом тронулись овечьи отары и, как мутные волны, залили склоны ближайших гор. Бараны и овцы скатывались прямо в воду.
Ревели бычки, возвращающиеся с пастбищ, ржали кобылы, босоногие женщины шныряли по проселкам с глиняным Лазарем в руках и жалобно пели:
Подошел Лазарь к порогу, Пялит глаза… Господи, дай нам грязи, Не хотим мы больше засухи. Уставшие всадники молча ехали на взмыленных лошадях и поглядывали на босоногих баб. Им приелись ласки придворных дам, они мечтали целовать обветренные щеки…
В ущельях путников встречали дозорные. Слышались окрики с башен и крепостей. Их окружали копьеносцы,; осматривали, расспрашивали – кто такие?
– Мы слуги царя Георгия, едем в Дидо закупать лошадей.
Они давали взятки начальникам крепостей и медленно двигались вперед по пховской земле. Лошади с трудом пробирались по крутым тропам.
Тени гор ложились в лощины. Лаяли шакалы, слышался клекот орлов, которых ночь застала в горах. На берегу Черной Арагвы стояла крепость с четырьмя башнями.
Кохричисдзе предложил:
– Проникнем тайком в крепость, я знаю там конюхов, они дадут нам ночлег.
Георгий не согласился: – Лучше дождемся зари в сосновом бору.
Начались хвойные леса. Монотонно шумели водопады, свергаясь с утесов. Филины подымались с опушки леса. Где‑то в ущелье выл горный волк.
Всадники заблудились. Георгий предложил спрятать латы и бросить копья, иначе будет небезопасно ехать по пховской земле. Впереди показались горы цвета гепарда. Георгий и Габо смеялись, глядя на переодетых в отрепья Гиршела и Вамеха. У лошадей, на которых ехали Гиршел и Вамех, то и дело лопались подпруги. Всадники сошли с коней и повели их на поводу. Лошадь Гиршела продвигалась с трудом. Ее подталкивал сзади Вамех, и таким образом двое богатырей тащили одну лошадь. Поднялись на плоскогорье, покрытое остролистником. Тоскливо пищали в кустах глухари. Подстрелили двух. Развели костер, зажарили дичь. У Габо оказалось в бурдюке вино. К ним подъехали трое пховцев в латах. Пховцы опять расспрашивали, кто они такие и по какому делу явились в Пхови.
Георгий предложил старейшему из них полный рог вина.
– Скажи, дед, кто теперь правит Пхови?
– Эристав Колонкелидзе.
– Но ведь он слепой?
– Слепой, да видит лучше того, кто глаза ему выжег.
– А кто выжег ему глаза?
– Да этот собачий сын, царь Георгий! Владетель Квелисцихе, чтобы скрыть улыбку, принялся уплетать глухаря.
Когда пховцы отошли, Георгий обратился к эриставу:
– Если бы другим царям вздумалось, подобно мне, бродить переодетыми, то, уверяю тебя, они бы еще и не то услышали.
В сосновом лесу стреножили коней и раскинули на земле войлоки. Спали по очереди. Большая Медведица прошла свой небесный путь. По лесу пронесся странный звук, похожий на мяуканье кошки. Гиршел схватил меч и. бросился в чащу.
Он вернулся с пустыми руками и подсел к угасавшему огню.
– Что тебе почудилось, Гиршел? – спросил Георгий.
– Кажется, это были гепарды.
При упоминании о гепардах проснулись Вамех и Габо. Они прислушались. Из ущелья доносился вой, похожий на мяуканье мартовских котов.
– Лютый зверь гепард, – сказал Гиршел. – Все звери боятся человека. Даже лев и тот без причины не нападет на людей. А вот гепард не боится. В Египте он не только ночью, но и днем похищает детей. В Алеппо гепард растерзал муллу вместе с ослом, на котором тот ехал.
– Разве гепарды водятся в Египте? – спросил Габо.
– Гепарды водятся как раз вот на таких утесах, какие мы только что проехали. Они устраивают свое логово среди скал. А если у здешних гепардов имеются щенки, то нам сегодня ночью придется попрощаться с нашими лошадьми.
– Как? Разве гепарды нападают и на лошадей? – спросил Вамех.
– Не только на лошадей! Они иногда нападают даже на слонов и вскакивают им на спины. Особенно страшна самка. Среди хищников самым храбрым зверем считается самка гепарда…
Чем больше углублялись они в Пхови, тем труднее становилось путешествие. На каждой горе подстерегала их крепость, в устье каждого ущелья поджидали дозорные. На каждом шагу приходилось давать взятки хевистави.
Становилось уже небезопасным выдавать себя за скупщиков лошадей. В нескольких местах они старались что‑нибудь узнать о лазутчиках Звиада, и им сообщили, что те бежали в Уплисцихе. Показались горы ястребиного цвета. Следующую ночь путники провели под скалой. Посовещавшись, решили ехать дальше врозь и на расспросы отвечать всем по‑разному. Царь и зристав должны были говорить, что они рабы царя Георгия, убежавшие из уплисцихской темницы. Оруженосцу и скороходу было приказано не пить пива, избегать женщин и не заходить в гости. На перекрестке путники разошлись в разные стороны. Условились встретиться на храмовом празднике и принести туда каждому по жертвенному козленку.
Георгий знал, что к гостям с жертвенным приношением пховцы относятся радушно. Вамеху и Габо было приказано бранить при каждом удобном случае царя Георгия и Звиада‑спасалара и таким образом узнавать настроение жителей Пхови. Поручили не поминать добром и католикоса Мелхи‑седека, хулить Мамамзе, дидойцев и галтайцев. Пошли пешком. Коней оставили в ближайшем лесу. Владетель Квелисцихе никогда не бывал в Пхови. Все здесь ему казалось необычайным: пховские иконы, хевисбери, молельни у дорог, сложенные из камней. Он посочувствовал роженицам, запертым в навозном хлеву в конце села. Наконец прибыли на храмовый праздник. Георгий и Гиршел купили козлят и поодиночке вошли в ограду молельни. Гиршел с любопытством разглядывал внутренность пховской молельни с высокими сводами и колоннами, украшенными турьими рогами. Он издали следил за Георгием и подражал ему в поведении. Смотрел, как хевисбери подводил к месту «искупления» умалишенных и ставил им на шеи древко хоругви, как хуци – главный священнослужитель – колдовал над больными и связанными по рукам сумасшедшими, позвякивал бубенцами хоругвей. Во дворе молельни галдели пховцы, одетые в кольчуги. Перед храмом на каменном жертвеннике покоилось большое знамя, Рядом стоял хуци. Георгий опустился на колени перед знаменем, в одной руке он держал козленка, а в другой – зажженную свечу.
Хуци поднял голову и обвел взглядом небосвод.
– А‑а‑а, да прославит господь величие твое, святой Георгий! Для победы своей возьми Авшанидзе Глахуну во услужение к себе, не лишай его своей милости на многие лета, – произнес Георгий.
– А‑а‑а, слава господу, слава солнцу, солнечным ангелам! Молю тебя, победителя над врагами и над злой смертью! – изрек хуци.
Затем он стал еще что‑то бормотать, но ни царь, стоявший на коленях, ни Гиршел не могли уже ничего расслышать. Подошел дастури, взял у Георгия козленка и раскорячил его. Хуци перерезал козленку горло.
Дастури подставил чашу и наполнил ее теплей кровью. Хуци подал знак Георгию, и тот, окунув пальцы в теплую кровь, освятил руку, помазал себе кровью лоб и щеки. Георгий отошел от жертвенного камня и стал следить за «освящением» Гиршела. У Гиршела было такое жалкое выражение лица, что Георгий едва сдерживал улыбку. Наконец показались Габо и Вамех. У Вамеха козленок вырвался из рук. Он погнался за ним, но никак не мог его поймать. Гиршел и Георгий рассмеялись при виде этого зрелища. Наконец жертвоприношение закончилось, и молящиеся группами расположились под ясенями. Четверо спутников, встречаясь в толпе молельщиков, обходили друг друга, как незнакомые.
Звон бубенцов, подвешенных к хоругвям, замер. Дастури вынесли священное пиво и стали угощать им приехавших на празднество паломников.
Дастури выкладывали грудами вареное мясо прямо на землю перед молельщиками, которые, скрестив ноги, уселись в круг. Какой‑то рыжий пховец, со шрамами на лице, подсел к Георгию. Звали этого широкоплечего, сероглазого молодца Калундаури Годердзи.
Он вежливо осведомился, зачем пришел к ним путник– посмотреть на праздник или, может быть, он лазутчик царя Георгия?
Георгий сделал вид, что обиделся:
– Да поразит святой Георгий царя Георгия и его лазутчиков. Я убил нечаянно одного попа в Уплисцихе и за это просидел три года в тюрьме.
Годердзи Калундаури сочувственно выслушал гостя. Рассказал ему о своей жизни. Он оказался сыном хе‑висбери Мурочи Калундаури. Предложив гостю пиво и баранину, Годердзи принялся в свою очередь бранить царя Георгия.
– Не простим мы ему разорения Пхови, – говорил он.
Начались хороводные пляски.
Танцевали и пели одновременно две группы мужчин в доспехах ястребиного цвета.
Начинал высоким голосом запевала:
В честь кого сегодня праздник?
В честь Георгия святого…
Хор повторял припев. Затем вступал запевала второго хора:
Долг мой остался за ведьмами,
Почему ты спрашиваешь об этом,
богородица?
Тесто месила старуха колдунья.
Я ее поймал на кухне.
Запевала первого хора перехватывал песню:
Не отступай, святой Георгий,
Тоска преследует меня!
Не отступит святой Георгий,
Кольчуга пестрая на нем.
Медленно и плавно танцевали мужчины в шлемах, юноши, стройные, как пховские сосны. Танцуя, приближались к вратам святилища. Здесь они опять разделялись на группы и становились друг против друга. Вправо кружились пляшущие, влево развевались полы их одежд, Гремели на них доспехи, зычными голосами гудели слуги святого Георгия.
Кончив пляску, мужчины усаживались пировать под ясенями. Вставали другие танцоры и кружились в новом хороводе. Теперь стали плясать женщины в красивых пховских нарядах. Мелькали их длинные шелковые платки, раз вевались платья, расшитые красными и желтыми узорами.
В одной из групп Георгий заметил Вардисахар. Он узнал и вторую девушку – служанку Шорены Пиримзису. На голове Вардисахар красовался пховский кокош ник, унизанный бусами и расшитый крестами и тесьмой,‑Колыхалась ее обольстительная высокая грудь. Было заметно, что девушка отвыкла от пховского хоровода.
Калундаури налил Георгию полный рог пива. Гость опорожнил сосуд и снова стал разглядывать пляшущих женщин. Он хотел проследить, куда после хоровода пойдут Вардисахар и Пиримзиса.
Годердзи Калундаури быстро опьянел.
– Ты, кажется, затем приехал, чтобы глазеть на наших баб, – упрекнул он гостя.
Георгий улыбнулся ему и снова опорожнил рог.
Гиршел пристал к компании пьяных пховцев. Около пристава сидели трое старцев, и все они наперебой честили царя.
– Пока никому еще не удавалось заковать в кандалы пховских орлов и туров. Ни один царь не сумел этого сделать. Не удастся это и царю Георгию. Он разгневал святого Георгия. Отомстит ему угодник, доконает его святой Георгий змеиного цвета! Попадись только нам в руки царь и его спасалар, повесим их на первой же колокольне.
Гиршел поднял голову. Он увидел, что царь Георгий и рыжий пховец о чем‑то горячо спорят. Вдруг они вскочили с места и обнажили мечи. Обошли друг друга. Крикнули и скрестили мечи. Пховцы повскакали с земли, сомкнули круг около дерущихся. Гиршел тяжело встал и осмотрелся. Ушиша раисдзе и Габо, побледневшие от волнения, стояли в кругу. Георгий крикнул и нанес Калундаури удар мечом по оплечью кольчуги. Оплечье пховца оказалось крепким.
Калундаури замахнулся на царя, но Георгий закрылся щитом, и в воздухе сверкнули искры. Калундаури стал наступать на Георгия.
– Держись, трусливый ках! – кричал Калундаури.
Георгий отступил, закрылся щитом, затем снова крикнул и перешел в наступление.
Пховец отскочил в сторону. Удар меча он отразил щитом. Вдруг его нога, обутая в лапоть, поскользнулась на мокрой траве. Он упал на одно колено. Георгий остановился, давая понять, что он не тронет упавшего. Храбрый пховец выпрямился во весь рост, поднял щит над головой, одной рукой отразил удар, а другой задел шлем на голове противника. Бряцали доспехи, лязгали кольчуги, сверкали в воздухе мечи. Гиршел обвел взглядом толпу…
Точно коршуны, жаждущие крови, грозно глядели пховцы на чужака, бьющегося с пховцем. Убей Георгий рыжего пховца, весь его род обнажит мечи, и тогда четырем пришельцам придется сражаться с целой дружиной. Гиршел переменил место, встал между Ушишара‑исдзе и Кохричисдзе и незаметно их ущипнул: «Будьте, мол, готовы». Гиршел побледнел. Он уже нащупал рукоять меча.
Е ще минута – и свалится либо Георгий, либо пховец, и тогда Гиршелу придется раздвинуть толпу, выхватить меч и наброситься на целое племя, как разъяренный гепард на слона.
Опять наступал пховец. Щит Георгия лязгнул. Пховец пронзил его острием меча. Из левой руки Георгия потекла кровь. Разъяренная толпа ахнула.
«Еще минута, – думал Гиршел, – и как в цирке египетского халифа возбужденная толпа взламывает железные ворота, бросается к изрубленному копьеносцами гепарду и освящает в его крови свои копья, так и пховцы сейчас выхватят мечи, чтоб освятить их в крови чужака». Гиршел тронулся с места, шагнул вперед, но тут дел нечто такое, чему глаза его отказывались верить.
Георгий отбросил щит, снова поднял меч, дико крикнул и, размахивая мечом, загнал противника в толпу зрителей. Пховцы заревели, как один человек, круг разомкнулся. Гиршел уже готов был обнажить свой меч, как вдруг, увидел – Калундаури стоит с обломком меча в руке.
Георгий улыбнулся и бросился к безоружному, положил ему на плечо окровавленную руку, а правой протянул ему свой меч.
– Будем отныне побратимами, Годердзи! Противники обнялись.
Пховцы заговорили все разом.
Первым подошел к побежденному его отец хевисбери. Мурочи Калундаури, взял у него из рук подаренный меч и стал внимательно рассматривать. Никогда еще не приходилось ему видеть подобного меча. Меч был в крови, он вытер его подолом чохи и снова стал разглядывать. То красноватые, то зеленоватые отблески переливались на мече цвета червонного золота. На обратной стороне рукоятки были вычеканены тупоконечные кресты. В середине – изображение крылатого юноши и волчьей морды. На лицевой стороне – какая‑то надпись.
Георгий испугался, как бы не прочли ее:
«Царь царей Георгий – меч Мессии»…
Но он скоро успокоился: ведь никто из пховцев не умел читать.
– Кто тебе дал меч с волчьей мордой? – спросил старик царя.
– Я воевал с сарацинами и убил их эристава. Вот с него и снял этот меч, – ответил Георгий.
Пховцы обрадовались молодцу, который воевал с сарацинами. Каждый из них обнажал свой меч, водил им по мечу Георгия и удивлялся, видя, что подаренный меч режет пховские мечи, как нож разрезает сыр. Хевисбери Калундаури пригласил Георгия к себе в круг. Ему перевязали руку, благословили, дали пива из рога, украшенного бусами.
Подошел хуци, настрогал серебра в рог, наполненный пивом, и благословил напиток. Калундаури выпил и дал выпить побратиму. Царь и пховец вкусили «пицверцхли».
Калундаури усадил в свой круг Гиршела, Габо и Вамеха.
– Вы ведь тоже чужие!
Гости старались как можно меньше пить пива. Когда пховцы перепились и захрапели под ясенем, четверо гостей поодиночке скрылись.
Габо и Вамеху было приказано пойти за лошадьми и ждать царя и Гиршела в священной роще,
Дастури тоже валялись пьяными. Гиршел и Георгий вышли из ограды молельни. Здесь они встретили Вардисахар и Пиримзису. Вардисахар узнала Авшанидзе– «царского скорохода» – и приветливо поздоровалась с пховским гостем.
Хотя Гиршел и был пьян, но он все‑таки вспомнил, что ему говорил царь об этой девушке, и стал ее внимательно рассматривать. Вардисахар узнала в нем жениха Шорены, но удиви лась его убогому одеянию. Она была недовольна своей госпожой:
«Выдала меня замуж за старика, не пожалела меня!» Чтобы отомстить Шорене, она принялась кокетничать с ее женихом. Гиршел этим воспользовался. Он взял ее под руку, и все четверо направились к священной роще.
Пиримзиса нехотя шла с Георгием. Он ей понравился, но девушка стеснялась Вардисахар.
– Почему ты поссорился с сыном хевисбери? – спросила она Георгия, – Мы с Вардисахар издали наблюдали за вами.
– Я загляделся на тебя, а ему это не понравилось, – соврал Георгий. Пиримзисе было приятно услышать это. Она хотела еще о чем‑то спросить, но от волнения у нее пересохло в горле. Как только они вошли в буковый лес, Георгий стал ее целовать. Он останавливался под каждым деревом, закидывал голову девушки и целовал ее в губы. Идущая впереди пара скрылась в лесной чаще. Гиршел подхватил на руки Вардисахар, Вначале она сопротивлялась, но затем перестала – ей было приятно чувствовать дыхание сильного мужчины, Георгий и Пиримзиса лежали под огромным буком. Девушка плакала от счастья.
До слуха Георгия донесся свист скорохода. Он поцеловал девушку в последний раз, и когда затянул пояс, то увидел, что над священной рощей взошел месяц, как турий рог. Услышал ржание коней.
Они проводили женщин до околицы села, вскочили на коней, и тогда Георгий сказал двоюродному брату:
– Знай, Гиршел, трудно тебе будет со мной состязаться!…
Владетель Квелисцихе улыбнулся и поглядел на молодой месяц.
XXXVII
Путешествие в Пхови убедило царя, что никаких вое‑станий в ближайшее время не предвидится.
– Твои лазутчики преувеличили угрозу обозленных хевисбери, – говорил он спасалару. – Два раза мы обследовали Кветарский замок. Габо Кохричисдзе провел там всю ночь с конюхами, расспрашивал их подробно о том, почему в крепости восстанавливают башни. Они говорят, в Кветари боятся нападения дидойцев. Я думаю, Звиад, нам бы следовало подкупить одного из конюхов. Конь у Колонкелидзе прекрасный, он возит своего слепого хозяина по неприступным кручам. Если конюх, ухаживающий за этим конем, будет подкуплен, мы сможем всегда узнать, куда и зачем ездит эристав Колонкелидзе.
Звиад молчал.
– Я не уверен, Звиад, – продолжал царь, – что Талагва Колонкелидзе в самом деле поссорился с Мамамзе и Тохаисдзе. А история относительно дидойцев, конечно, выдумана, чтобы скрыть от нас истинную причину восстановления крепостей и башен… Звиад‑спасалар полагал, что день мятежа все же недалек, но не посмел возражать царю.
XXXVIII
В эриставствах царил мир. Царица Мариам задержалась в Абхазии. Католикос Мелхиседек уехал в Кларджети. Без них жизнь во дворце стала гораздо веселее.
У царского духовника Амбросия тело покрылось какими‑то странными язвами. Весь двор и вся Мцхета желали, чтобы у него оказалась проказа и чтобы она унесла в могилу этого злого попа.
Георгий и Гиршел то охотились, то пировали. За пирами следовала охота, за охотой снова пиры, скачки, джигитовка, метание копья. Прибыл младший сын цхратбийского эристава Дачи с молодой супругой Русудан, урожденной Фанаскертели. Монашеская желтизна сошла с ее лица, грудь и бедра округлились. Мужчинам нравились едва заметные усики над ее маленьким, как колечко, ртом. С затаенной страстью опускала она веки с длинными ресницами, без стеснения ходила по городу, курила опиум и увлекалась охотой. Георгий и Гиршел спаивали цхратбийского эристава Дачи и по очереди таскали его жену с собой на охоту. Мцхетские жители сложили про нее шуточную шаири‑частушку: жена эристава девяти озер не ночевала с мужем и девяти раз. Для отвода глаз Русудан прикинулась богомолкой. Муж предоставил ее иконам, она же проводила время с Георгием и Гиршелом.
В выпивке царь и эристав были сильнее ее, зато в метании копья она побеждала обоих. Эристава Дачи мало трогала предстоящая свадьба его родственницы Шорены.
Он разузнал, что царь Георгий расположен к невесте владетеля Квелисцихе, и говорил Шорене:
– Я советую тебе отказаться от замужества с Гиршелом.
Больше всего его занимала дрессировка соколов по лазскому способу: он решил в своем эриставстве ввести этот новый вид охоты. На террасах дворца до поздней ночи раздавался смех и говор гостей. Скучающие без войны азнауры собрались в Мцхете. С ними из эриставств приехало много молодых жен и вдов. Все они ехали в Мцхету, чтобы получить благословение католикоса, но Мелхиседек был в отъезде, и потому молельщики ограничивались милостями Бахуса и Афродиты. К забавам Георгия и Гиршела прибавилось еще одно развлечение: какой‑то ингилоец привез царю из Кахетии двух гепардов.
Как раз в этот день Георгий и Гиршел пригласили Арсакидзе обучать сокола охоте по лазскому способу.
«До соколов ли мне? – думал мастер. – Мелхиседек скоро вернется из Кларджети, к его приезду нужно закончить Светицховели. Он привезет византийских гостей, а через несколько недель должно состояться освящение храма».
Не нравилась главному зодчему роль царского сокольничего… Дворец облетела весть о том, что привезли гепардов. В дворцовом саду собрались гости – придворные дамы и азнауры. Из дворца вышли Георгий и Гиршел. У каждого из них на левой руке сидело по соколу цвета кольчуги, а сами они были в кольчугах песочного цвета.
Царь передал своего сокола Арсакидзе и подошел к ингилойцу.
– Как ты поймал гепардов? – спросил он.
– Мы роем в горах большую яму, царь‑батоно, прикрываем ее прутьями, сажаем над ямой щенка с продырявленным ухом. В дыру вдета длинная веревка. Конец веревки держит в руках спрятавшийся в безопасном месте охотник. Рот у охотника завязан мокрой тряпкой. Так всю ночь и сидят они – щенок и охотник. Время от времени охотник дергает за веревку, щенок воет от боли. Гепард любит собачье мясо. Услышав собачий визг, он подкрадывается поближе и прыгает прямо на щенка. Прутья ломаются, и зверь проваливается в яму,
– А затем? – нетерпеливо спрашивает царь.
– А затем мы вытаскиваем зверя из ямы и связываем, потом колотим и морим его голодом. Снова бьем и снова морим голодом.
– В Египте гепардов ловят сетями, – заметил Гиршел. Он предложил послать за Шореной придворную даму Анчабаисдзе и Русудан, супругу эристава Дачи. Царь приказал вызвать Фарсмана, как опытного заклинателя и укротителя. Ингилоец сидел на земле и держал в руках концы веревок и плеть. Когда гепарды рычали на окружающих, он замахивался плетью, которая свистела в воздухе. Так в Грузии аробщики погоняют буйволов. В царском саду распустились иранские розы, красные, как кровь, белые, как сердцевина миндаля, и бледно‑желтые, как слоновая кость. Цвели садовые маки, шафраны и гвоздики разных сортов‑для описания их расцветок не хватило бы ни времени, ни слов. В беседке собрались гости: азнауры и дамы‑красавицы, прибывшие из эриставств. Была тут Дедисимеди – единственная дочь владетеля Тмогвского замка, полногрудая, с бровями, натянутыми, как лук, и руками, белыми, как молоко, с длинными пальцами, какие рисовали на фресках тогдашние художники. Младшая дочь Шарвашисдзе, Хатуна, синеокая стройная девушка. И волнующая, как первый грех, Тутай, вдова Варданисдзе. Все три дочери эристава Гварама Абулели: одна светлая, другая темная и третья «солнцеликая» (так называли ее молодые люди).
Даже среди красивейших придворных дам выделя‑лась своим блеском жена владетеля Цхвилосцихе, Цокала. Безукоризненно стройной была она, но рыбьи глаза придавали ее лицу глупое выражение. «Рыбьей Коровой» прозвал ее Георгий. Было у нее и другое прозвище: «Апокалиптическая Блудница». Так прозвал ее царский духовник Амбросий. Цокала была дальняя родственница царя. Говорили, что Рыбья Корова – его тайная наложница. Вызывало подозрение, что Цокала приезжала «молиться» в Мцхету как раз тогда, когда царица Мариам уезжала на поклонение святым в монастыри Абхазии или Кларджети. Рыбью Корову сопровождала на этот раз ее старшая дочь Натия, совсем еще юная девушка, стыдливая, как молодая серна. Фигурой Натия походила на мать, но глаза у нее были сапфировые. Она так нежно подымала и опускала свои длинные черные ресницы, как будто на ее веках сидели сумеречные бабочки.
– У этой девочки пьяный взгляд, она мне нравится, – вырвалось как‑то раз у царя, когда он был опьянен опиумом.
Царский духовник и другие дворцовые сплетники делали свои догадки:
«Рыбья Корова мечтала о царском титуле, но ее подвели ее рыбьи глаза, теперь она пытается возвести на престол свою дочь Натию».
К группе красавиц подошли прекрасноликая Анчабаисдзе и «усатая» Русудан – супруга цхратбийского эристава, но дочь Колонкелидзе, Шорена, затмила своей красотой всех присутствующих женщин. Чуть печальной показалась царю дочь Колонкелидзе. Как роза Экбатана, блистала она в окружении цветов и прекраснейших женщин. Шорена не посмотрела ни на царя, ни на Гиршела, не удостоила взглядом и азнауров в кафтанах, расшитых виссоном и аксамитом. Лишь на Константина Арсакидзе тайком взглянула она – на того, кто, как тень, стоял среди знатных людей, выделяясь из круга холеных придворных мужчин своей простой пховской одеждой.
Коварным взглядом окинула Шорену Рыбья Корова, а затем перевела глаза на Георгия. От нее не скрылось волнение царя. Не только дамы, но и рыцари не решались приблизиться к гепардам.
Самец лежал, самка стояла. Увидев гепардов, Шоре на просияла и смело подошла к самке. Георгий посмот‑рел на них: что‑то общее было между гепардом и этой девушкой. Арсакидзе вздрогнул: не бросился бы зверь на Шорену. Желтоватая шерсть с красными крапинками покрывала самку от шеи до хвоста, точно расшитый золотом ковер. Звери походили на тигров, только глаза и крапинки на теле были у них не такие крупные. Морда, живот и внутренняя сторона ног отливали соломенным цветом, хвост самки был ярче окрашен, чем у лежавшего рядом самца. Когда самец встал, Шорена заметила его крепкие высокие ноги. Она погладила самку по спине, зверь сощурил глаза и замурлыкал, словно кошка, которая нежится на коленях у хозяина. Храбрость Шорены сконфузила азнауров: женщина оказалась отважнее мужчин.
Теперь царь тоже подошел к гепардам и обрадовался, что звери подпустили его. Он волновался: почему не идет Фарсман? Может быть, он заболел? Фарсман нарочно заставлял себя ждать. После того как с него сняли сан главного зодчего, он стремился получить должность главного ловчего. Фарсман знал, что во дворце Георгия нет людей, которые умеют дрессировать гепардов, и потому старался набить себе цену. Наконец он явился. Склонился перед царем, поздоровался с гостями и смело подошел к гепардам.
Он потер самца за ушами, погладил по спине самку. Потом повернулся к царю.
– Это персидские паланги, царь‑батоно, индусы зовут их хонигами или керкалами, египтяне – гносами.
– Если не ошибаюсь, индусы зовут их читой, – пере‑бил его царь.
– Да, зовут и читой.
Фарсман читал об этих зверях у арабских авторов, а о том, как дрессируют гепардов, он слышал в Каире, вот почему он обратился к ингилойцу с вопросом:
– А ты охотился с этими гепардами?
– На джейранов ходил, батоно.
– А на серну?
Ингилоец почесал себе затылок.
– На серну еще не водил их.
– Кто их обучал?
– Мы завязываем им глаза и приставляем к зверям бабу, которая всю ночь тараторит им в ухо – рассказывает сказки. Таким способом мы приучаем их к человеческому голосу.
Фарсман обратился к царю.
– Гепард‑единственное животное, государь, которое может долго выдержать женскую болтовню! – сказал он и исподтишка взглянул на дочь Фанаскертели, супругу владетеля Цхратба.
Рыбья Корова обиделась за женщин. Положив руку на плечо Георгию, она шепнула ему на ухо:
– Почему ты до сих пор не убрал этого болтливого старика?
Русудан тоже обиделась, но смолчала, так как рядом с ней стоял ее муж. При нем она боялась даже упоминать имя Фарсмана.
Старик почувствовал, что шутка оказалась грубоватой, он улыбнулся дамам, а потом, взглянув на царя, добавил:
– У гепарда, как и у женщины, – злое сердце, роскошное тело и прекрасное лицо, он такой же мягкий и теплый, как женщина. Есть и еще одно качество у этого зверя, но боюсь, что красавицы обидятся на меня, а потому об этом доложу тебе, государь, в другое время…
Георгий улыбнулся Фарсману, а затем обратился к владетелю Квелисцихе:
– Что ты скажешь, Гиршел, не взять ли нам этих гепардов сегодня на охоту?
Гиршел задумался.
– Боюсь, Георгий, как бы они не сбежали, они ведь еще неприрученные. Подождем неделю.,
Царь спросил о том же ингилойца.
– Возьмите меня с собой, государь, и, если гепарды сбегут, отрубите мне голову.
Соображения Гиршела показались царю более убедительными.
В тот же день начались приготовления к охоте на ланей.
Гиршел утверждал, что гепарды раздражаются, когда их возят на арбе; в Египте их возят на колеснице. В Уплесцихском дворце давно валялась зеленая колесница, подаренная кесарем Василием Баграту III вместе с титулом Куропалата.
Георгий в молодости возил на этой колеснице охотничьих собак, пока Мелхиседек не воспротивился.
– Надо уважать христианского кесаря. Если тебе неугодно самому ездить на колеснице Куропалата, то хотя бы собак не возил на ней.
Теперь колесница пригодилась. Вместо собак на нее посадили гепардов, завязав им предварительно глаза красной шелковой повязкой. Ни один из охотников, кроме Ушишараисдзе, не соглашался сесть рядом с ними.
Все шло прекрасно, только одно обстоятельство омрачило приготовления к охоте: накануне охоты с ингилойцем случился припадок лихорадки.
Шорена очень радовалась этой охоте и просила Арсакидзе ехать вместе с нею.
– Ты обязательно должен поехать с нами, – говорила она, – к тому же царь Георгий просил тебя взять с собой соколов, обученных по‑лазски.
Арсакидзе сначала отказывался.
– Не сегодня‑завтра заканчивается строительство храма. Мне некогда разъезжать по охотам. Я не могу совмещать обязанности придворного лицемера с обязанностями зодчего. Если сан главного зодчего сулит мне в будущем сан главного сокольничего, то мне придется по окончании храма сделаться простым каменщиком…
Но под конец он все же уступил просьбам Шорены. Еще до зари выехали из Мцхеты царь и его свита: придворные дамы и азнауры. В зеленой колеснице сидел скороход Ушишараисдзе и держал на веревке двух гепардов с завязанными глазами.
Колесница была разукрашена цветами и зелеными ветками. За колесницей ехали: Георгий, Гиршел, главный распорядитель двора, Шорена, Арсакидзе, цхратбийский эристав Дачи и его супруга Русудан, Рыбья Корова, дочь ее Натия и Фарсман Перс.
Фарсман то и дело подгонял шпорами своего абхазского иноходца, чтобы ехать рядом с царем. Он лебезил перед ним, расхваливал гепардов, привезенных из Кахетии. Трое эриставов, семь латных всадников гарцевали за ними на арабских конях.
В конце кавалькады двигались арбы, нагруженные бурдюками и яствами, и за ними ехали верхом главный ловчий, главный загонщик, десять охотников, трое сокольничих и Эстате.
Сокольничие везли закутанных в шелковые «рубашки» соколов, дрессированных по‑лазски, – одного для царя, другого для Шорены и третьего для Гиршела.
Георгий находился в прекрасном расположении духа. Он без устали скакал на своем золотистом жеребце и шутил:
– Я полагаю, не слишком ли большой почет оказан зеленой колеснице кесаря? До сих пор Эстате возил на ней собак, а сегодня на ней путешествуют звери царской крови.
Затем обратился к Гиршелу:
– Ты знаешь, Гиршел, у кесаря Василия в жилах течет кровь духанщика?
Гиршел улыбнулся и взглянул на свою невесту. Шорена разрумянилась ог верховой езды и стала еще красивее.
Фарсман. Перс нагнал царя и вступил в разговор.
– А ведь гепард и в самом деле зверь царской крови, государь! Самка гепарда считается молочной матерью Вакха – сына Зевса и Семелы…
Георгий не слушал, о чем ему говорил Фарсман, Он продолжал беседу с Шореной.
Фарсман оглянулся, и оказалось, что около него нет никого, кроме Рыбьей Коровы. Она тоже старалась ехать рядом с царем, но, неопытная в верховой езде, плохо справлялась со своим текинским мерином, и потому вышло так, что Фарсман рассказал ей все то, о чем хотел рассказать царю.
Рыбья Корова тоже плохо его слушала, она вся была охвачена завистью: царь Георгий не обращал никакого внимания ни на нее, ни на ее дочь Натию, девушку с сапфировыми глазами. Он всю дорогу беседовал только с Шореной.
XXXIX
Потянулись болота, заросшие камышом. Теперь за колесницей шли шесть охотников и помогали лошадям вытаскивать ее из ухабов.
Взлетали фазаны с полян, заросших рогозом. Напуганные кабаны метались в тростниках.
В зарослях жалобно пищали фазаньи птенцы. Охотники подъехали к покрытому бурьяном плоскогорью, с трех сторон которого высились горы, и оно вда валось в них, как морской залив. С юга к нему подступала необъятная степь.
Главный ловчий нагнал царя.
– Не послать ли загонщиков на склоны гор, чтобы они согнали зверей на плоскогорье, там их и встретят гепарды.
Главный ловчий сожалел, что гончие псы сегодня не пригодятся: гепарды, увидев собак, бросятся за ними и перестанут ловить ланей. Всадники долго стояли на степной меже. Наконец с севера донесся звук большого охотничьего рога, на склонах гор. загонщики били в барабаны. Над чащей тростников поднялись фазаны, и охотники издали любовались ими. Кабаны убегали в лес.
Охотники видели издали, как заколыхались верхушки бурьяна. Георгию и Гиршелу показалось, что над зарослями летят две птицы, но то были не птицы, а уши двух ланей. Георгий испугался, что лани могут заметить охотников и уйти обратно в горы. Гиршел уверял, что раз уж они спустились с гор на плоскогорье, то обязательно выйдут в степь.
И действительно, лани, вынырнув из чащи бурьяна, понеслись прямо по степи. Не успели они проскакать и ста локтей, как Ушишараисдзе снял красные повязки с гепардов. Звери бросились в погоню.
Георгий, Шорена, Рыбья Корова, дочь ее, Гиршел, Арсакидзе, Дачи и супруга его – вся свита сорвала коней с места. Гепарды неслись за ланями изо всех сил. Кони от быстрого бега распластались по земле, но все же отставали от гепардов.
Сперва Георгий и Гиршел скакали впереди, но конь Гиршела вскоре отстал. Теперь текинская кобыла Шорены догнала золотистого жеребца, на котором скакал Георгий,, Арсакидзе пришпорил арабского мерина и следовал за ними на расстоянии прыжка лани. Георгий был рад, что рядом с ним скачет Шорена. В этот миг он забыл и о гепардах и о ланях. Гепард‑самец первый настиг лань. Еще несколько прыжков, и он вскочил бы на спину своей жертвы, Но в этот миг лань бросилась влево – так же заяц удирает от гончих. Гепард пронесся мимо нее. Пока он изменил направление, лань ушла далеко. Вторая лань поскакала вправо и увлекла за собой гепарда‑самку.
Эристав Дачи, главный управитель двора и пять всадников тоже повернули вправо, царь и остальные всадники погнали коней за первой ланью.
Несколько дам отстало. Зависть душила Рыбью Корову, она припустила коня и быстро нагнала дочь Колонкелидзе. Кобыла Шорены уступила место мерину Цокалы. Гнев обуял Георгия, когда он заметил рядом с собой Рыбью Корову. Теперь мчались в паре Шорена и Ута. Это напоминало им юношеские радости, пережитые когда‑то в Пхови. У Арсакидзе мелькнула мысль опередить царя и показать ему, как умеют ездить лазы… Но даже в порыве азарта он понял, что делать этого не стоит.
Гепард– самец снова нагнал лань. Она опять взяла в сторону, но на этот раз гепард оказался умнее. Со страшной быстротой преодолел он пространство, описал в воздухе дугу и очутился на спине у лани.
Пока спешивались всадники, гепард схватил за горло свою жертву и стал жадно пить ее кровь. При этом он злобно рычал: «урррахх! урррахх!»
Даже мужчины не смели приблизиться к нему.
– Попробуй, Гиршел, подойди! – с улыбкой обратился царь к владетелю Квелисцихе.
Гиршел колебался. Он побледнел. Георгий снова улыбнулся и выступил вперед. «Урррахх!…» – зарычал гепард еще свирепее. Георгий стегнул в воздухе плетью и яростно прикрикнул на зверя. Хищник оторвался от лани, из его окровавленной пасти раздалось: «урррахх!…»
Георгий смело подошел к лани, распорол ей кинжалом живот и бросил зверю дымящиеся внутренности. Двое всадников неслись к ним по степи. Эристав Дачи и главный ловчий подскакали к царю.
– Что у вас там случилось, молодцы? – спросил Георгий.
– Гепард поймал лань, но сам пожирает ее, никого не подпускает к себе. Чуть не откусил ногу эриставу Дачи! – доложил главный ловчий.
– Плохие же вы рыцари, если одна самка напугала стольких храбрецов, – пошутил Георгий.
– Неужели гепард мог напугать даже моего мужа? – едва сдерживая смех, отозвалась дочь Фанаскер‑тели.
Гиршел то краснел, то бледнел. Гвоздем вонзились в сердце слова Русудан: «Даже моего мужа». Особенно это «даже»…
Охотники снова сели на коней. Гиршел был мрачен. Вдвоем с царем мчались они впереди других. Остальные охотники ехали по степи рысью, так как ни у кого из них не было желания кормить собой гепарда Георгий был в восторге от того, что всегда печальная Шорена увлеклась охотой.
Царь воспользовался этим и спросил дочь Колонкелидзе:
– Хочу спросить тебя, Шорена, но не сердись на меня! Прошу тебя заранее!
– Прикажите, государь. Разве цари боятся гнева рабов?
– Неизвестно, кто из нас раб. Шорена улыбнулась.
– Скажи, Шорена, нравится ли тебе твой жених?
– Что же, Гиршел был бы не плох собой, если бы не походил немного на журавля! – не задумываясь, ответила девушка.
Царь просиял, он хотел еще о чем‑то спросить, но Шорена перебила его.
– Да к тому же, кажется, и трусоват владетель Квелисцихе, – добавила она.
Георгий придержал лошадь, обернулся назад и, убедившись, что свита отстала, обратился к Шорене в упор:
– Если хочешь, я устраню от тебя Гиршела. Шорена промолчала.
– Ваша воля, государь, – тихо произнесла она спустя некоторое время, – но я знаю, что даже цари не в силах изменить волю провидения.
Царь молча пришпорил коня, и они очутились на поляне, поросшей папоротником. Копьеносцы загнали гепарда к краю оврага. Окровавленный зверь стоял над разодранным трупом лани и разъяренно рычал: «урррахх! урррахх!…» Огонь пустыни сверкал в его глазах. Тут же стоял и Фарсман Перс, но даже он не решался приблизиться к гепарду. Георгий помог Шорене сойти с коня.
Фарсман бросился к нему:
– Прикажите принести вина, государь, гепард любит вино больше крови. Он опьянеет, и тогда мы поймаем его, как индюшонка.
Георгий не ответил и лишь махнул рукой.
– Пусть подойдет к нему тот, кто храбрее всех, – произнес он так громко, чтобы слышали все, и показал взглядом на гепарда.
Гиршел выступил вперед. Чуть побледнев, он взмахнул красным шелковым платком, который держал в левой руке, правой взялся за рукоятку меча и вплотную подошел к гепарду. Зверь наводил ужас своим рычанием. До растерзанной лани оставался лишь один шаг, как вдруг гепард бросился на Гиршел а и впился ему в правую руку, Дамы вскрикнули от ужаса, мужчины обнажили мечи. Гепард отскочил от раненого, описал в воздухе высокую дугу и, как тень, перекинулся через утес. Гиршела уложили на зеленую колесницу. Второго гепарда посадили на арбу.
Опечаленные, возвращались все в Мцхету. У Шорены испортилось настроение. Она отстала от Георгия и ехала теперь рядом с Арсакидзе. Когда приблизились к дворцу Хурси, Шорена сказала Константину:
– Завтра вечером я приду к тебе, Ута!
XL
Со дня охоты прошло две недели, а Гиршел все еще болел. Георгий скучал без него. Не устраивалось больше ни охот, ни пиршеств,
Соколы зевали на насестах. Одинокий гепард день и ночь рычал: «уррахх! ур‑рахх!» Небиера мычала в загоне, грезила о пховских горах и соленых водах. Георгий удивлялся, почему она трубит так жалобно. Он вспомнил мать Небиеры, которая жизни в плену предпочла смерть на свободе. В Мцхете начались необычные для этого времени года проливные дожди. Царица Мариам вернулась из Абхазии в Уплисцихе.
Мелхиседек писал, что везет византийских гостей и что через месяц будет в Мцхете. Азнауры разъехались по своим замкам, а вслед за ними уехали и веселые женщины. Рыбья Корова повезла дочь свою Натаю, девушку с сапфировыми глазами, в Нокорно, чтобы на новом месте поклониться вместе с нею святому Георгию, «сбежавшему» из Мцхеты.
Дачи и Русудан поспешили в свое эриставство – если Цокала боялась царицы Мариам, то Русудан «с усиками» боялась католикоса Мелхиседека. Днем непрерывно лили дожди. Ночью, когда немного прояснялось, царь и Фарсман подымались на плоскую кровлю крепости и смотрели на луну, окруженную драко‑нообразным маревом. Месяцеслов Фарсмана не предвещал хороших вестей.
Язвы на теле царского духовника не заживали. Георгий и в самом деле был не прочь, чтобы у духовника оказалась проказа, но, когда язвы вдруг почернели, страх закрался в его душу. Турманидзе уехал в Артануджи. В субботу Георгий весь день сидел дома. Читал псалмы, листал новый месяцеслов Фарсмана. Царь был не в духе, угнетало его и то, что Гиршела искусал гепард.
После обеда дождь перестал. Георгию захотелось побродить по полям, покружить по стели. Он вызвал скорохода Ушишараисдзе и послал сказать Фарсману:
– Проведай царского духовника, потом явись ко мне и сообщи, что с ним!
Скороходу же приказал:
– Держи наготове двух коней, вечером мы поедем в Сапурцле.
Когда Фарсман вошел в спальную палату, Георгий, закрыв глаза, лежал на спине. Руки у него были скрещены на груди. Лицо казалось измученным. Ранняя седина выступала на висках. У изголовья стояли два серебряных подсвечника. Мерцали восковые свечи, восковая бледность покрывала лицо царя.
Царь открыл глаза, посмотрел на Фарсмана.
– Проведал царского духовника? – спросил он Фарсмана, который, кряхтя, уселся в кресло.
– Да, я навестил больного, царь‑батоно. – Знай, что сегодня ты должен говорить мне только правду!
– Разве я когда‑нибудь говорил тебе неправду, государь?
– Только глупцы говорят правду царям‑ты мне сам говорил…
– Это верно, государь, но бывают такие дни, когда даже мудрецы должны говорить правду.
– Пусть сегодняшний вечер будет таким, – улыбнулся царь.
Фарсман молчал.
– Как ты думаешь, не проказа ли у попа?
– Нет, государь, думаю, что не проказа.
– Быть может, чума?
– Вряд ли…
– Ты сказал, что будешь сегодня говорить мне только правду, Фарсман.
– Только как вестника правды носят меня мои старые ноги, государь!
– Что же мне сказать тебе, Фарсман?
– Все, что тебе угодно, государь.
– Где ты пропадал столько времени? Возвещал миру правду, не так ли?
– Нет, я считал рыб, плывущих в Гудамакари. – Сколько же их проплыло сегодня вечером?
– Ровно столько, сколько правдивых слов я хочу сказать тебе, государь.
– А все же, сколько их было?
– Столько, сколько вопросов пожелает задать мне мой повелитель.
– И эти вопросы, как и рыбы, проплывут мимо?
– Нет, мои слова оживут в молчании, они тихо проникнут в душу слушателя и медленно, как дым от опиума, проходящий через трубку наргиле, дойдут до ere сердца, и только после этого я увижу их действие.
Георгий поднял голову, показал глазами на подсвечники и сказал:
– Я часто засыпал под твои волшебные рассказы, Фарсман. Если я и сегодня усну, возьми эти подсвечники и, когда будешь проходить малую палату, отдай их"слу‑гам. Скажи, чтоб не будили меня, пока не явится скороход Ушишараисдзе. Сказав это, царь замолк.
Спустя некоторое время он снова обратился к Фарс‑ману:
– Ты хорошо выразил сходство между словом и опиумом. А теперь скажи мне: чем же слово не похоже на опиум?
– Чем не похоже слово на опиум? ‑повторил Фарсман. – А вот чем: опиум пьянит только того, кто его курит, а слово, сказанное одному, пронзает сердца тысяч, как камень, брошенный в стену.
– Как это так?
– В детстве я и мои сверстники ставили вдоль стены пустые кувшины, а затем кидали камнями в стену. Камни отскакивали от стены и разбивали кувшины. Когда нас заставал наставник, мы божились, что кидали мимо кувшинов, в стену.
Царь помолчал, а затем спросил Фарсмана:
– Почему ты говоришь, шепотом, Фарсман? Я, правда, немного пьян, но думаю, что сон еще не скоро возьмет меня. Кроме того, ты сегодня говоришь так мудро, что, пожалуй, я и вовсе не усну.
– В Каире у меня был учитель, мудрый собеседник. Абубекр‑Исмаил‑Ибн‑Аль‑Ашари звали его. Он бродил по свету и одаривал людей мудростью. При дворе Аль‑Хакима он считался вещателем тайн и мастером нашептывания. Это он научил меня, государь, сообщать шепотом великие истины на ухо сильным мира сего. Только то, о чем можно говорить на базаре, следует выкрикивать громко, как это делают продавцы меда и воды в Каире, чтобы их слышали сапожники и чувячники.
– Я спрошу тебя еще об одном, и постарайся ответить мне быстро и прямо.
– Я никогда не говорю прямо, ибо сказанное обиняком прямее ведет к цели, царь‑батоно. Если бы я и мои сверстники бросали камни прямо в кувшины, наш наставник бил бы нас нещадно. В Афинах греки почитали одно божество, которое считалось у них вещателем. Но это божество никогда ничего не говорило прямо, а всегда лишь – обиняком и намеками.
Царь закрыл глаза, зевнул, но затем снова обратился к Фарсману: – А теперь скажи мне, Фарсман, как нравится тебе наш главный зодчий Арсакидзе?
– Он рисует лучше, чем строит… Когда я узнал, что Мелхиседек назначил его строителем храма, мне пришел на память один старинный рассказ…
– Не католикос, а я сам выбрал Арсакидзе. Старик смутился и замолчал.
В дворцовом саду рычал гепард: «уррахх! уррахх!…»
– Не бойся, что бы ты ни сказал мне сегодня, я все прощу тебе, Фарсман.
– Если цари щадят за правду сегодня, то спустя три года они втрое за нее взыскивают.
– Ни через три дня, ни через три года… Клянусь! Фарсман колебался.
– Что же тебе напомнило назначение Арсакидзе, Фарсман?
– Когда дьяволы изгнали попов из ада, бог им назначил туда попом ворона…
Царь улыбнулся, и это прибавило Фарсману смелости.
– А как тебе нравится новый Светицховели?
– О новой книге ничего нельзя сказать, пока ее не перепишут много раз. О вновь построенном храме тоже ничего нельзя сказать, пока землетрясение не испытает его прочности.
– Ты опять говоришь туманно, Фарсман.
– Я думаю, государь, что наилучшая книга та, которая еще никем не написана. Что касается наилучшего храма, то он тоже еще никем пока не выстроен на земле.
– Теперь поведай мне о моих вазирах, Фарсман. Какой из них тебе нравится больше всех?
– Тот, кто хоть один раз говорил правду своему повелителю.
– Ну, и который же это из них?
– Все твои вазиры боятся тебя. Ты знаешь лучше меня, что советы лицемеров никогда еще не приносили пользы царям.
Царь лег ничком и смеялся от всей души. Фарсман все больше смелел.
– Трусы не могут быть хорошими вазирами, это так же верно, как и то, что Арагва не потечет вспять.
– Это бесспорно! – подтвердил царь. – А если это бесспорно, то что же остается делать царю? Умные вазиры ни одного царя еще не сделали мудрым. А если царь окружит себя такими вазирами, у которых не будет страха перед царем, то вазиры сами потянутся к престолу.
Царь подтвердил и это.
– А еще какой порок у царей, Фарсман?‑с улыбкой спросил царь.
Фарсман нерешительно молчал.
– Говори… Ты ведь знаешь, Фарсман, я бываю добрым, когда немного пьян.
– Ты и трезвым бываешь добр, государь.
Царь не обратил внимания на его слова и продолжал:
– Однажды какой‑то простолюдин убил подо мной лошадь. Я был пьян и одет простолюдином и потому не наказал его.
– Я слыхал об этом, государь!
– Расскажи мне еще о повадках царей.
– Самое большое несчастье царей – это их гордость. Царь всегда и везде одинок. А ведь известно, что одинокий человек не может быть цельным, И чем выше стоит одинокий человек, тем вернее он знает, что даже в своей высшей мудрости он кажется людям безумцем.
– А дальше? Дальше что?
– А дальше… оглянется кругом одинокий и, не найдя равных себе, теряет скромность – лучшее украшение человека.
Оба замолчали. Из дворцового сада снова донеслось рычание одинокого гепарда: «уррахх! уррахх!»
– Истинную скромность никогда не смешивай со скромностью раба и лицемера или с покорностью нищего, который целует ремни на сандалиях богача. Самое большое несчастье постигает человека тогда, когда он забывает, что каждый человек сын божий. Цари и безумцы страдают одинаковой болезнью – они считают себя превыше всех людей, и потому всякого, кто посмеет с ними равняться, цари непременно обезглавливают. А между тем тот, кто считает себя выше даже самого маленького человека, уже и есть спесивец. Если я встречу Мессию и он мне скажет, что я лучше других, я отвечу ему: «Значит, ты не Мессия!» Цари и львы делаются спесивыми от одиночества, и это их губит. К окнам большой палаты подступили сумерки. Фарсман посмотрел на.ложе царя. Георгий лежал с закрытыми глазами. Свет от восковых свечей придавал его лицу оттенок безжизненной желтизны. Он походил скорее на покойника, чем на спящего.
«Заснул, наверное», – подумал Фарсман.
Он встал, забрал с собой подсвечники и на цыпочках вышел из комнаты. Не успел он дойти до коридора малой палаты, как в опочивальню царя вошел Ушиша‑раисдзе.
Георгий приподнялся.
– Фарсман Перс украл серебряные подсвечники, догони его, Вамех, и дай семь пинков этому старому псу, – сказал он скороходу.
Когда через некоторое время Георгий и Вамех спускались по ступенькам дворца, Фарсман Перс сидел на лестнице. Он встал, подошел к царю и сказал:
– Ты ведь обещал, государь, не наказывать меня за правду?
Царь поднял брови.
– Тебя наказали не за правду, а за кражу подсвечников.
Фарсман удивился. Георгий улыбнулся.
– Ты любишь, Фарсман, говорить намеками, а цари любят намекать пинками.
Одну правду Фарсман все же скрыл в тот вечер от Георгия. У царского духовника он заметил признаки чумной язвы. Кроме того, он сказал Георгию неправду об Арсакидзе и Светицховели. Он забыл одно старинное поучение:
«Как– то раз вечером трое музыкантов вышли на городскую площадь.
Стояли они и играли на своих инструментах. Вокруг них образовался хоровод. Возбужденная музыкой толпа радовалась созвучию свирели, пандури и ствири.
К музыкантам подошел глухой. Он не слышал ни звуков, ни слов.
– До чего же глуп этот народ! – подумал глухой.‑Стоят три человека и машут руками. Один засунул в рот тростник, другой взял в руки кусок дерева и водит по нему деревянной палочкой, а третий поднес ко рту надутый бурдюк… И глядя на это, столько людей прыгают, как безумные.
Когда неудачник, преисполненный зависти, не видит величия произведения, созданного большим мастером, то знай, что он напоминает того глухого, который не слышит сладких звуков музыки».
XLI
Облака сперва были песочного цвета, но они пожелтели, когда месяц поднялся над Крестовым монастырем. Затем на небе началась игра красок. Горы стали синими, а небо и облака окрасились в цвет дикого голубя. Арсакидзе все это видел с балкона. Он видел также и то, как в небе победили темные краски. Потемнели постепенно деревья, крыши церквей и крепостей. Далеко на западе, на краю неба, сверкнула молния.
С крепостных башен донеслись звуки рожков. Это был сигнал. Сменялись дозорные. Сумерки спускались на фруктовый сад дома Рати. Вечер облил темными красками цветы и травы. Деревья превратились в тени. Сидящий на балконе Арсакидзе почувствовал озноб. Он встал и вошел в комнату. Нона зажгла светильники. Маленькие, совсем крохотные бабочки плясали в зале вокруг огней. В кустах стонал совенок. Долго сидел Арсакидзе один и слушал зов одинокой души.
В залу влетели большие бабочки; у них были черные крылья, крапленные по краям красными и желтыми точечками. Они кружились вокруг светильника.
Арсакидзе встал и снова вышел на балкон. Было приятно сидеть в темноте. За последнее время он сильно из‑менялся. Он стал нетерпеливым и неспокойным, как Эрос, рожденный от нетерпеливой матери и от упрямого отца. День опаздывал с рассветом, солнце – с закатом, вечер не переходил в ночь. Словно светила изменили пути своих колесниц… Благодарение богу, что его любимое творение будет скоро закончено, иначе какому сердцу хватило бы силы служить одновременно любви и искусству?
Одно капище не может вместить двух кумиров. Арсакидзе не находил себе места. Он снова спустился в сад. Ночь вошла в дом Рати, но любимой все еще не было. Три вечера подряд лил дождь. Сегодня прояснилось, но она не приходила и сегодня. Он стоял, прислонившись к стволу липы, и прислушивался к малейшему шороху. Сад молчал. Листья не шевелились. Одинокий совенок жалобно пищал в кустах, и только этот писк доносился до слуха Арсакидзе, стоящего в темноте.
Он закрыл глаза, и ему послышался голос Шорены. Казалось, она держала его за чоху и шептала ему: «Отчего ты грустен, Ута? Вот я и пришла. Не грусти, Ута!» Он открыл глаза и взглянул на месяц. Снова закрыл их, томясь в ожидании. Откатились годы, как морской прибой. Снова Ута стал отроком, вернулись к нему далеко ушедшие дни. Счастливое время, когда он с чистым сердцем верил в одну сказку:
«Солнце и луна были прежде молочными детьми одной матери. Юноша и девушка полюбили друг друга. Родители наказали их. Девушка обратилась в луну, а юноша в солнце. Оба превратились в огонь и улетели на небо. Тысячелетия промелькнули, как один миг.
Ищут с тех пор друг друга влюбленные, молочные брат и сестра. Солнце и луна. Оба они – любовь.
И если в мире существует бог, то этот бог – любовь…» Вдруг он вздрогнул.
Не ветер ли шевелит ветками в саду?
Не совенок ли жалуется на свое одиночество?
Сладко спали цветы и травы, и лишь пчелы пели во сне, или, быть может, то пела любовь в сердце юноши?
Распускались в темноте розы и китайские глицинии. На Светицховели вырисовывались кисти винограда – орнаменты, вырезанные на тедзамском камне рукой мастера.
«Любовь – это бог на земле», – подумал Арсакидзе и тут услышал шелест женского платья.
К нему спешила тень в покрывале, затканном лунными лучами.
– Ты меня ждал здесь, Ута?‑сказала она,
И когда наяву он услышал ее голос, когда ее уста снова назвали его лазским именем, которым никто больше его не называл, Арсакидзе хотел опуститься на колени в траву, пасть к ногам желанной, той, которая пренебрегла всем и пришла к бедному мастеру, чтобы снова возобновить дружбу юности. Но он овладел собой и лишь потянулся поцеловать ее руки.
Войдя в комнату, они заметили, что вокруг светильников летали черные бабочки. Они летели прямо на. огонь и с опаленными крыльями падали вниз, беспомощно трепыхаясь.
Летучие мыши носились парами в головокружительном хороводе. Шорена сняла покрывало. Ни жемчужной шапочки не было на ней, ни алмазного ожерелья, ни платья из китайского шелка, ни шейди‑шей цвета фазаньей шейки. Она была одета в пховское черное платье, такое же простое, какие носили служанки. Она казалась побледневшей. Печальной, как скорбящий ангел в Кинцвиси.
И только теперь понял Арсакидзе, что ее алмазные шапки, платья из персидскою и китайского шелка, шейдиши и жемчужные ожерелья – все это было лишь маской, которую она носила во дворце царя Георгия.
И делала она это лишь для того, чтобы никто не догадался, как похожа Шорена на свою любимую Небиеру, мечущуюся в загоне в месяцы оленьего призывного зова, когда она грезит о пховских горах и соленых водах.
Еще прекраснее казалась Шорена в этом простом платье; оно украшало ее больше, чем алмазные ожерелья и цветные платья.
От страха дрожала дочь Колонкелидзе.
– Никого нет в доме, кроме тебя, Ута? Оглянулась и в углу заметила картину, увидела Иакова, борющегося с богом.
– Кто же может быть здесь, кроме меня? – сказал юноша. – Нона давно спит в своей комнате. Только я да бог в этом мрачном жилище.
– Какой бог? О чем ты говоришь, Ута?
Она снова взглянула на картину, взяла светильник и стала пристально ее рассматривать.
– Этот старец похож на католикоса Мелхиседека. Я видела его в тот вечер, когда он говорил о противоборстве Иакова с богом. А Иаков похож на тебя, Ута!
Мастер промолчал. Он посадил гостью в кресло и придвинулся к ней.
– Словно во сне вижу тебя, Шорена. Какой длинный страдальческий путь мы должны были пройти, чтобы найти друг друга! Всю свою жизнь я, безумец, искал бога: в Пхови, в Лазистане, в Византионе. Но потом я понял, что человеку не нужен бог. Человек должен стать соперником бога.
– О чем ты говоришь, Ута? Меня пугают твои слова!
– Ты ведь не из трусливых, дорогая, не такая, как другие женщины. Потому я полюбил тебя даже раньше, чем понял, что такое мужчина и женщина, Ты, не дрогнув, подошла к царским гепардам. Ты такая чистая, что даже разъяренный хищник не посмел тронуть тебя, И если любовь – бог, то ты и есть моя любовь и мое божество. Вот почему я всегда чувствовал тебя рядом в своей борьбе!
Шорена, опустив голову, слушала юношу. Ни тени удивления не было на ее лице, и Арсакидзе казалось, что она хорошо понимает его.
Он приблизился к ней, гладил ее по голове, ласкал, как ребенка. Девушка спокойно подняла голову и посмотрела на него печальными глазами. – Я тоже всегда была с тобой, Ута, только ты этого не замечал. Ты был увлечен своим искусством…
– Разве я тебя оттолкнул?
– Ты помнишь, Ута, в тот день, когда в Кветари должен был приехать Чиабер на обручение, я тебя просила оседлать коней и ночью бежать со мной из Пхови?
– Помню, но я тогда думал, что ты моя молочная сестра.
Шорена ахнула:
– А кто тебя в этом разуверил?
– Я поклялся не говорить.
– Знаю, кто мог это сделать…
– А разве ты знала, что не ты, а Мзекала моя молочная сестра?
– Знала, но, признавшись в этом, я открыла бы тебе. свое сердце. Нехорошо, когда в признании женщина опережает мужчину.
– Значит, ты не любила Чиабера? А я думал, что это был лишь девичий страх перед замужеством.
– В создании женщины, Ута, бог не участвовал, наверное. Возлюбленного выбирает себе сердце женщины, а жениха подыскивают ей родители. Мне приходилось выбирать между царем Георгием и Чиабером. Я знала, что наши матери выходили замуж за людей, которых не любили до замужества. Я жалела царицу, как может жалеть женщина женщину, и не хотела строить своего счастья на несчастье другой. Вот почему я примирилась с мыслью стать женою Чиабера.
– А теперь? ‑спросил изумленный Арсакидзе.
– А теперь уже поздно. Для нас обоих лучше не будить юношескую любовь. Гиршел говорил мне как‑то, что разбуженный гепард – самый страшный зверь на свете. А я думаю, что разбуженная любовь еще страшнее. Гиршел или Георгий? Ни тот и ни другой. Гиршел напоминает мне пугало, которое ставят на хлебных полях для устрашения медведей. Царь Георгий ослепил моего отца, и я скорее соглашусь стать женой смерти… Мне надо постричься в монастырь… Есть и еще один путь, Ута. Но об этом поговорим когда‑нибудь позже…
Арсакидзе обнял и поцеловал Шорену. С крепости Мухнари донесся звук рожка. Девушка встала. – А теперь я должна оставить тебя. До свиданья, Ута!
Арсакидзе обнял девушку.
Сладостно было ее дыхание, как аромат земли в месяц цветения роз.
– Все принесу тебе в жертву, Шорена: кровь сердца моего, мой последний вздох будет принадлежать тебе, но только не оставляй меня одного.
Дочь Колонкелидзе отстранила его руку.
– Дважды протрубили зорю, Ута! Уже поздно! – произнесла она твердо.
Шли по узким переулкам Санатлойского квартала. Взбудораженные собаки стаями носились в темноте. Из облачной засады выплыл месяц, покрытый мутными пятнами.
Арсакидзе шел поодаль от дочери эристава.
Когда дошли до дворца Хурси, он оглянулся и, не заметив ни души, приблизился и поцеловал ей обе руки. Он умолял не оставлять его одного.
– Хорошо, завтра вечером приду, Ута, если не будет дождя. Приду обязательно.
Как небесный звон раздался ее голос. Теми же переулками возвращался домой Арсакидзе. Собака сидела на плоской крыше землянки. На чугунное изваяние походил силуэт овчарки при лунном свете. Задрав голову, она скорбно выла, Арсакидзе вздрогнул от этого воя. Ускорил шаги.
Фиолетовая кисея покрыла светило, сноп красноватых лучей трепетал в зените неба. Такой луны не видал еще никогда Арсакидзе. Шел, спотыкаясь, по темным улицам, упрекая себя за прошлое. Наконец‑то встретил он ту, которой должна была принадлежать его первая любовь! С отрочества человек таскается по кривым тропам, а затем обязательно потянется за той, которая чиста, как снег на вершине Рошки, и невинна, как полевой цветок. О, как бы осторожно шел юноша, разлучившись с матерью, если бы заранее знал, что потом наступит жестокое время расплаты. Арсакидзе спотыкался в темноте. На лице он ощущал влагу. Нет, это не были слезы. Дождь накрапывал, месяц скрылся в борозде облаков землистого цвета, редко мерцали одинокие звезды.
Арсакидзе шел без шапки, по щекам текли капли дождя.
Остановился. Он потерял дорогу. Вернулся. Опять вспомнил ее, желанную. С какой мужественной стойкостью глядит она на конец своей непорочной жизни! Кроткая, чистая, как дикий голубь! «Один‑единственный путь остался у меня, и он ведет в монастырь. Но какой же монастырь примет меня, если царь Георгий воспротивится этому? Он не оставит меня даже в монастыре» – вот что сказала Шорена, когда они пересекли сад при доме Рати.
И это говорила та, у которой такое нежное сердце, которой всевышний вдохнул столь непорочную душу, ногтя которой не стоит ни владетель Квелисцихе, ни царь Георгий, ни он, его главный зодчий.
«Есть еще один путь, но об этом скажу потом…»
Но Арсакидзе знает, что этот путь так же труден, как и тот, который ведет в монастырь. Какую помощь может оказать на этом пути Арсакидзе той, которую он любил раньше чем узнал, что такое мужчина и женщина! Сопровождать ее в Пхови и вступить вместе с ней в ряды мятежников? Он не стал ее отговаривать, потому что знал – она не поймет его. Он не меньше ее ненавидел царя Георгия‑но боялся, что в результате восстания Грузию разорвут на части. И все же иногда колебался. Может быть, новый царь будет вести себя лучше Георгия… И где у мятежников силы? Он вспомнил ужасную ночь в Кветарском замке. Воины Звиада, как котят, сбрасывали с вершины башен хевисбери и хевистави.
А Светицховели?
Вскоре должно состояться освящение храма. Как же примкнет к мятежникам он, освобожденный из темницы на честное слово? Он опозорит свою честь. Царь Георгий не простит измены. Фарсман станет наговаривать, и царь может разрушить храм. Шорена еще слишком молода. Она не знает, что даже воин, победивший врага, не возвращается с войны с той же беспечностью, с какой он отправлялся в поход…
Дождь усилился. Арсакидзе промок насквозь. Тревожные мысли сверлили мозг. Наконец он дошел до дома. Надвинулась гроза. Сверкала молния, и возникали горы, громоздившиеся на горизонте. А затем становилось темно. Ветер шарил по фруктовому саду, ворошил и тре‑пал дубовую рощу. Стонали столетние деревья… Арсакидзе лежал ничком, дождь не увлажнял его ланит, но слезы, настоящие слезы пропитали подушку.
XLII
Константин Арсакидзе не спал всю ночь. Слушал шум дождя, боялся – а что, если не перестанет дождь, что, если она не придет завтра?
Он обрадовался: солнце послало ему ласковые лучи, когда он был еще в пастели. Он поспешил на строительство, но вид любимого творения сегодня не радовал его. Нехотя отвечал на вопросы каменщиков и фрескописцев. В тот день все удивлялись его рассеянности.
– Здоров ли ты, мастер? Не болят ли у тебя почки? – то и дело спрашивал его Бодокия.
В камнетесной мастерской, обливаясь потом, сидел Тавхелисдзе и высекал на тедзамском камне изображение крылатого льва.. Мучился Тавхелисдзе: неловко пользовался он резцом, руки у него дрожали. Фигура льва была высечена неплохо, но опытный глаз мастера заметил, что крылья не удавались орнамент‑щику. Они были грубо сделаны, изваяние не передавало мягкости распластанных крыльев птицы, которую человек ощущает глазом, пока не дотронется до них рукою.
Зодчий взял у Тавхелисдзе резец. – Отдохни немного, дяденька! – сказал он и сам уселся на его место. Нужно было вырезать как раз те узенькие желобки, которые идут по раскрытым крыльям. Упорно сопротивлялся камень. Арсакидзе ударял по глыбе долотом – от камня летели искры. Огнем защищался сердитый камень от притязаний мастера. И мастер видел, что у него получаются такие же грубые линии, как и у Тавхелисдзе. Старик ваятель наблюдал за сопротивлением камня и неудачей мастера. Пот выступил на лбу у Арсакидзе. Он вытирал его левой рукой, а правой нещадно бил по глыбе, но камень не подчинялся его деснице.
К счастью, подошел Бодокия.
– Над вратами вставляем плиту с орнаментом, каменщики, ждут твоего совета, – сказал он.
Арсакидзе обрадовался, что избежал неловкого положения. Плиту благополучно подняли. Зодчий ушел из храма.
Он бесцельно ходил вокруг своего творения. Равнодушно рассматривал украшения дверей и окон, барельефы фасадов и орнаменты карнизов, словно они не были созданы им самим. Какая непреклонная воля должна быть у мастера, сила которого подчинила себе упорство этих глыб Душа его отдала мрамору свою теплоту и сообщила граниту гибкость горностая. Орнаменты и розетки обладали пластичностью серебряной трехзвенной кольчуги. Поверхность их отливала, как мягкая зыбь на море, зигзагообразные линии вились подобно побегам лозы или плюща; иные из них походили на изогнутые спины газелей.или ниву, которую колышет ветер, когда он промчится над золотыми колосьями и ласково погладит хлебное море!
Петлеобразные детали, мотивы растений были исполнены с такой же тонкостью, какой отличаются нежные усики лозы или мельчайшие четкие жилки, проходящие по изнанке виноградного листа. На закругленных линиях была кажущаяся эластичность оленьих рогов.
Необычайной четкостью изумляли зрителя линии по краям идеально ровных квадратов, и каждый из них, украшенный орнаментами, был выполнен с удивительной точностью. Различные по своему узору розетки казались тождественными.
Вся многогранность природы была выражена в двухмерной плоскости камня с такой гармоничностью и мягкостью, какой бы мог позавидовать сам бог.
Покорными, как воск, гибкими, как побеги лозы, мягкими, как поверхность нивы, были когда‑то в руках соз‑дателя эти глыбы, а теперь даже податливый тедзам‑ский камень борется с человеком, у которого тревожно на душе, кем овладел Эрос.
Пусть это никого не удивляет, ибо Эрос – бог лени. Пиры он любит больше, чем камнетесную мастерскую. Пьяный отец зачал его с нетрезвой матерью, опьяненной нектаром, украденным в саду Зевса.
Поэтому Эрос и подстерегает в чужих виноградниках чужих невест. Он всегда пьян краденым вином и краденой любовью. Без спроса проникает он в сердце самого стойкого мастера, и тогда мастер начинает грезить о любви, вине и музыке… Арсакидзе отдал несколько приказаний Бодокии и, как ленивый раб, украдкой ушел со строительства раньше обычного. В винограднике санатлойского предместья виноградари пили вино. Они пригласили его зайти, предложили сыр, зелень, свежие огурцы, угостили его из кувшина красным вином, Виноградари принялись за работу, а Арсакидзе, слег‑; ка опьяневший, вышел за город и пошел по направлению к Сапурцле.
Он шел и пел, и непрошеные слезы катились по его лицу, и не ведал он, пьяный, кем были вызваны эти слезы. Ветром или любимой девушкой?
Какой бессердечный бродяга этот Эрос! Бессильными делает он даже храбрых царей, а великих мастеров, высекающих мощными руками розетки и виноградные гроздья на тедзамском камне, равняет с илотами; он опья няет их и лишает разума.
Он посылает их бродить по полям и лугам, собирать полевые маки для своей возлюбленной.
XLIII
Долго бродил Арсакидзе по лугам и долинам; к вечеру он вернулся в Мцхету, опаленный солнцем, принеся с собой пучки полевого мака и хлебных колосьев. Снова пошел дождь. Сперва едва‑едва моросило, затем молния сверкнула над горными вершинами и грянул гром. Град безжалостно побивал кусты и фруктовые деревья. В беспокойстве метался Арсакидзе, за ним бегала Нона; она удивлялась, как мог ее господин столько времени ничего не есть и не пить.
Когда служанка стала зажигать плошки, Арсакидзе остановил ее.
– Я совсем не опал прошлую ночь, не зажигай, – сказал он и отпустил ее.
Сам лег ничком на тахту и, прислушиваясь к плеску дождя, думал: «Придет ли Шорена, не помешает ли ей дождь? А если придет, что ей сказать?»
На чаши весов были положены два одинаково дорогих ему создания: Светицховели и Шорена. В этот вечер выяснится: кто из них победит.
Оба требовали от него одного и того же – всего себя.
Разве только жизни требовала от него Шорена? Она требовала отказа от слова чести, отказа от его лучшего творения.
И он втайне спрашивал себя:
«Может быть, будет лучше, чтобы не переставал дождь и не приходила Шорена ни сегодня, ни завтра, никогда и чтобы она ничего не говорила о том, „другом пути“?
Арсакидзе чувствовал, что этот путь так же безнадежен, как всякий другой, лежащий перед Шореной. Допустим, что Арсакидзе согласится на ее предложение, но ведь не так‑то легко бежать из Мцхеты. От острых глаз соглядатаев Звиада не ускользнет движение, начавшееся в Пхови. Да и царь Георгий, наверное, приставил соглядатаев и к дочери эристава. Выпустят ли их днем из Мцхеты? А к вечеру все ворота крепости закрываются.
Вспомнил он рассказ о том, как задержали переодетого эристава Мамамзе. Арсакидзе было известно, что у пховцев нет единства. Мурочи Калундаури и Ушиша Гудушаури втайне враждовали меж собой.
Если даже войско Звиада будет побеждено, то все равно на другой день ослепленный эристав будет обезглавлен, так как с хевисбери и хевистави его объединяет лишь общая ненависть к царю Георгию.
Как победа, так и поражение мятежников вызовут смуту и тревогу: в обоих случаях Шорену ожидает неминуемая гибель. Так думал он, когда услышал лай собаки. Он быстро вскочил и спустился по лестнице. Бледная вошла в дом дочь эристава… На ней была охотничья накидка. Сафьяновые сапоги насквозь промокли от дождя. Он снял с нее накидку и шапку. Волосы цвета червонного золота рассыпались по ее платью из китайского черного шелка. Она казалась подавленной – это было видно по ее глазам. Рот был прекрасен, как цветок граната, нижняя губа казалась слегка припухшей, как у обиженного ребенка. Дождевые капли сверкали на ее ланитах. Глядя на ее прекрасное лицо, нельзя было поверить, чтобы слезы хоть раз обожгли эти щеки. С ужасом думал Арсакидзе о том, что это желанное, дорогое существо так безжалостно обречено судьбой. Арсакидзе подошел к Шорене, поцеловал ее в лоб, обнял и притянул к себе. Нежным было ее гибкое тело, и дыхание, ее ароматно, как летний вечер в виноградном саду, где меж лозами и маками расцветает пшат.
– Какой ты сильный, Ута! – сказала Шорена.
«Я был силен до тех пор, пока твоя любовь не опалила меня» – вот что хотел ответить юноша, но ничего не оказал.
– Впрочем, ты ваятель, Ута, и кому же иметь сильные руки, как не ваятелю, борющемуся с камнем.
– Было бы хорошо, любовь моя, если бы судьба дала художнику самые могучие руки, но – увы! – они сильнее у других. Ему нравилось ее черное платье из китайского шелка.
– Если я упаду с лесов моей стройки или скорпионы ужалят меня в этом проклятом доме, прошу тебя, моя дорогая, надень это черное платье, распусти косы твои цвета зрелых колосьев и так оплакивай меня.
– Какие скорпионы? Что ты говоришь, Ута?
– Я пошутил! Откуда взяться скорпионам в доме Рати? – успокоил он Шорену.
Затем он снова обнял ее и усадил на тахту. Взяв пучки мака и хлебных колосьев, разбросал их перед тахтой, где сидела его желанная; подсев к ней, он рассказал ей свой сон.
– Вот закончу Светицховели,‑добавил он,‑и тогда нарисую этот сон.
– Увы, я не увижу этой картины! – спокойно, но грустно сказала Шорена.
Потом в беспокойстве она заговорила о Светицховели.
– Зачем ты подымаешься на эти неверные помосты? Один раз ты уже чуть не погиб! Ведь ты уже закончил постройку храма?
И добавила:
– Царь Георгий и католикос Мелхиседек – злые люди, они не оценят твоих заслуг.
– Разве я строю Светицховели в ожидании их милостей? Я строю для Грузии, дорогая, и ради нее готов пожертвовать собой.
– Камень тебе дороже жизни, Ута?
– Разве Светицховели камень? Он был когда‑то камнем. А теперь он более бессмертен, чем души сотен тысяч смертных,
– Все же для тебя Светицховели дороже всего, Ута! Арсакидзе почувствовал‑Шорена ревновала его к
храму. Он обнял ее за талию, прижал к груди и поцеловал в шею, украшенную жемчужным ожерельем.
– Любишь ли меня, Шорена? – спросил он шепотом.
Шорена взглянула на друга своего детства глазами цвета моря, но юноша не нашел в них ответа; глаза ее были затуманены, как море после непогоды.
Арсакидзе опустил голову. Шорена без слов поняла причину его грусти. Она провела рукой по его волосам. Юноша вздрогнул– дрожь пробежала по телу от этого прикосновения. Он посмотрел ей в глаза и сказал: – Я не заслужил, чтобы меня любили. Ты права – как видно, судьба предрешила мне любить самому, но никогда не быть любимым, Если бы ты была в безопасности, я мог бы довольствоваться и этим малым, но ты в опасности, и потому любовь к тебе не дает мне покоя.
Шорена зарделась.
– Кто тебе поведал мою тайну, Ута?. Может быть, у тебя была Вардисахар?
Константин успокоил встревоженную девушку,
– Я давно не видел Вардисахар. Ты помнишь, я был у вас в тот вечер? Хатута, служанка твоя, заснула на пороге, и я невольно подслушал все, о чем ты говорила с хевисбери,
Шорена опустила голову, затем смело взглянула на Константина.
– Не для того я пришла к тебе, Ута, чтобы треба вать жертвы. Я и без слов знаю, что ты не можешь этого сделать. Я бескорыстна в своих чувствах. Никогда не любила я ради того, чтобы требовать взаимность за свою любовь. Я хорошо понимаю, какую стену воздвигла меж нами судьба – каменную стену высотой со Свети‑цховели.
– Шорена, ради тебя я пожертвую жизнью! Она взглянула на него, и Арсакидзе понял, что девушка, поверила ему…
– Если это потребуется для твоего счастья, я пожертвую, наверное, и моим Светицховели, – сказал Арсакидзе и в то же время подумал, что это не совсем так.
Ту же мысль прочитал юноша и в глазах Шорены, Слово «наверное» поразило ее.
– Но главная беда в том, – поспешно добавил он, – что люди, заменяя одну несправедливость другой, думают, что такая замена может их спасти. Я не славо‑словлю ни царя Георгия, ни католикоса Мелхиседека, но я не думаю, чтобы семь хевисбери могли создать лучшие законы, чем один царь, хотя бы и злой. Если завтра греки или сарацины обложат крепости Грузии, я брошу резец ваятеля и с мечом в руках пойду сражаться с ее врагами… Если твой замысел осуществится, войско Звиада будет побеждено, и, кто знает, не придут ли сюда завтра сарацины, и что тогда будет со всеми нами и со всем народом? Девушка слушала Арсакидзе, упершись локтями в колени и прижав к лицу ладони; затем она встала и спокойно сказала:
– Понимаешь ли, Ута, разум не всегда в ладу с сердцем. Быть может, ты говоришь правду, но твои слова не доходят до сердца. Я обещала хевисбери быть в день святого Георгия Цкароствальского в Пхови и ждать там войска Звиада, а если суждено, и смерть. Я не за тем пришла, чтобы просить помощи, жизнь уже давно развела наши пути! Да я и не вправе требовать от тебя самопожертвования, так как сама не приносила тебе жертв. Если бы я отказалась от Чиабера и не ждала, пока ты случайно узнаешь, что ты мне не молочный брат, тогда я имела бы право сказать: бежим из Мцхеты и станем во главе восставших пховцев. Я так же, как и ты, не сумела пожертвовать всем ради любви, и поэтому мы вместе наказаны судьбой. Любовь не прощает измены и жестоко карает тех, кто хоть раз отступил от нее. Такие люди всегда одиноки; нет человека более жалкого, чем одинокий.
Изумленно слушал Арсакидзе. Он встал и взглянул на Шорену. Не женщина, а сама мудрость говорила ее прекрасными детскими устами.
Они обнялись, и в их поцелуях слились воспоминания детства, проведенного в Кветари, жажда вернуть упущенное счастье, потерянные дни и годы…
Послышались звуки рожков из Мухнарской крепости.
– Уже поздно, Ута!
Они пересекли сад и пошли по темным переулкам. Когда дошли до дворца Хурси, Шорена сказала Константину:
– Перед отъездом я приду к тебе, Ута. Вернувшись к себе, Арсакидзе потушил светильники. Беспокойно ворочался он в постели. Пищали летучие мыши, в углах что‑то шуршало.
Юноше не спалось. Ворочался с одного бока на другой, перекладывал подушки, ложился ничком и думал:
«Куда же пропали скорпионы? Вылезли бы из тем ных щелей и ужалили бы меня, проклятые!»
XLIV
Георгий накануне был пьян. Голос трубящего оленя разбудил его. Постельничий улучил момент, чтобы сообщить царю новость:
– Духовник Амбросий умирает.
Георгий нахмурил брови и пробормотал: «Да умолкнут уста вероломные и язык велеречивый». Он повернулся к стене и снова задремал.
Гиршела лечил монах Филадельф. От него Гиршел узнал, что царский духовник стал жертвой чумы. Глубоко потрясло это известие владетеля Квелисцихе. Дважды пришлось ему пережить чуму в Египте, где он был в плену. Первый раз завезли чуму в Каир караваны, а второй раз заразу распространили крысы с кораблей Индостана. Блохи занесли чуму в крепость, где находилось тридцать тысяч пленных греков и десять тысяч грузин. За месяц погибли все греки, грузин же осталось в живых только девять человек.
«Заразу занесли в Грузию, вероятно, войска, присланные в Тбилисское эмирство», – подумал Гиршел.
Еще не рассвело, когда эристав был уже на ногах, хотя укусы гепарда еще не зажили. Он с нетерпением спросил монаха:
– Не блоха ли укусила Амбросия, отец Филадельф?
– Не знаю, сударь эристав! – Его не тошнило?
– Ничего не слыхал, эристав эриставов!
– Где у него появились язвы?
– Под мышкой, если не ошибаюсь. Волнение охватило Гиршела при этих словах.
– Чума, отец Филадельф! Несомненно! А какой величины была первая язва?
– С лавровый лист, сударь!
– Ты видел духовника во время болезни?
– Один раз я посетил его, сударь эристав. Гиршел, как ужаленный, отскочил от монаха.
– Впредь не заходи ко мне, отец Филадельф, – сказал он монаху. – И пошли ко мне главного табунщика! – крикнул он вдогонку.
Главный табунщик удивился при виде владетеля Квелисцихе. Он не узнал когда‑то бесстрашного и спокойного эристава. Гиршел метался по комнате, как медведь на привязи, и что‑то бурчал.
Он начал рассказывать главному табунщику об ужасной заразе.
– Дважды в Египте на волоске висела моя жизнь. Если б я не сбежал от сарацин, то, несомненно, стал бы жертвой чумы.
Затем он внезапно прервал рассказ о чуме и приказал табунщику:
– Немедленно пригоните коней с лугов, разбудите моих азнауров и седлайте лошадей!
В это утро Георгий собирался отправиться в Уплис‑цихе и привезти в Мцхету царицу, но отложил свою поездку на три дня: он знал, что его отъезд встревожит жителей Мцхеты. Когда он узнал о чуме, первой была мысль о Шорене. Царь слыхал, что чума прежде всего поражает бедняков, а дворец Хурси находится как раз в квартале бедняков.
Он решил было перевести Шорену и Гурандухт временно во дворец, но вспомнил про царицу и католикоса и воздержался.
– Почему ты не сообщил мне, что духовник умер от чумы?: ‑бранил он постельничего.
Чума встревожила всех. Из мастерских, монастырей и крепостей высыпал народ. Рабы, монахи и ратники заполняли улицы и площади.
По совету пожилых, все от мала до велика охотились на крыс. Подвалы, землянки и мельничные закрома заливали кипятком. Никто не знал лекарства от блох, и бороться против них было невозможно.
Чума была обнаружена в Санатлойском квартале, где первым заболел старый сапожник. Мать больного выбежала на улицу и случайно встретилась с духовником.
– Мой сын умирает,‑взмолилась она,‑причасти его. Сжалился духовник и пошел за ней. Сапожник умер в тот же вечер. На другой день заболел Амбросий…
Гиршел не дождался обеда.
– Оставайся, – говорил Георгий, – зараза скосит сперва рабов и бедняков, она не скоро доберется до дворца.
Долг хозяина обязывал Георгия не отпускать гостя. Но в душе он радовался отъезду Гиршела. Вот и на этот раз он превзошел смелостью своего двоюродного брата.
Эристав побоялся подойти без обнаженного меча к разъяренному гепарду – это было еще понятно, но, когда испытанный герой удирал от санатлойских блох, это вызывало у царя только улыбку,
Георгий поддразнивал владетеля Квелисцихе, но Гиршелу было не до шуток: даже не повидавшись с невестой, которая жила в зараженном квартале, он простился с царем и вместе со своей свитой быстро покинул Мцхету.
Конечно, Георгий не был искренен, рассуждая так. Он прекрасно знал, что такое мужество. Он понимал, что нет на свете такого рыцаря, который не испытал бы когда‑нибудь страха, и нет мудреца, который не сказал бы хоть раз какой‑либо глупости.
Сам он не раз на поле брани приводил в изумление неприятеля своей храбростью, но если Гиршел боялся гепардов и блох, то Георгий дрожал при виде змей и бе‑, шеных животных. Во время охоты он часто в страхе останавливался перед корнями дуба или плюща, ему всюду чудились змеи, и это заставляло его страдать. Бешеных собак боялся Георгий больше, чем византийских камнеметов. Стоило только залаять простой дворняжке, как Георгий хватался за рукоятку меча. Бешеное животное нагоняло на него ужас.
Тысячу раз расспрашивал он Фарсмана Перса: случалось ли когда‑либо, чтобы взбесился буйвол или конь, бык или волк? Когда спасалар вошел к царю, Георгий с улыбкой сказал:
– Владетель Квелисцихе сбежал от санатлойских блох. Ты не думай, Звиад, что Гиршел удрал от сарацин, он испугался египетских блох! Звиад улыбнулся.
– Я и раньше, государь, считал преувеличенными рассказы о его геройстве, – сказал он,
В это же утро были приняты чрезвычайные меры. Были призваны знахари и лекари, В Уплисцихе были снаряжены скороходы сообщить царице, чтобы она не приезжала в Мцхету. Срочно был вызван из Тмогвской крепости Турманидзе. Царь призвал и Фарсмана, но «вор подсвечников» не явился: болен, мол, и не выходит из дому. После пинков, которыми угостил его царь, он не появлялся во дворце.
Был издан приказ: труп Амбросия вынести за город и сжечь в негашеной извести,
Начальникам крепостей повелевалось: немедленно прекратить общение между гарнизонами крепостей, не впускать в Мцхету караваны, днем и ночью держать аа запоре крепостные и башенные ворота.
Начальника Мухнарской крепости бросили в темницу, ибо оказалось, что третьего дня у него в крепости умер от чумы воин. Сотник скрыл это, и покойника похоронили по христианскому обычаю.
Лекарям было велено строго следить, за жителями. Они должны были пересылать больных и даже подозрительных в «чумные бараки», а покойников, их одежду и постель сжигать. Дома чумных заколачивать, крыс и блох уничтожать.
Настоятелям монастырей приказали не впускать в трапезные и кельи приезжих монахов и с0орщиков подаяний, прекратить общение с другими монастырями, всюду соблюдать чистоту.
Базарников и торговых надсмотрщиков обязали прекратить продажу фруктов и овощей. На своем золотистом жеребце, со увитой разъезжал Георгий по площадям, показывался народу, расположившемуся под открытым небом, посещал крепости, монастыри и мастерские и успокаивал всех,
– И чума нам не страшна! – убеждал он народ. Когда царь и его свита проезжали мимо дворца Хурси, рабы во дворе водили оседланных коней. – Чьи это кони? – спросил царь.
– Колонкелидзе прислал шесть лошадей для своей семьи,государь!
Георгий невольно взглянул на балкон. Там суетились рабыни. Он в душе пожелал доброго утра своей возлюбленной. «Я готов умереть от чумы, лишь бы она не тронула тебя!» – подумал он и пришпорил своего золотистого жеребца.
На кровлях домов Санатлойского квартала выли собаки.
XLV
В это страшное чумное время Нона забыла о скорпионах. Она суетилась, обливала кипятком мебель, ковры, паласы и тюфяки. Заливала кипятком щели и под‑валы. Всюду ей мерещились крысы и блохи.
Она умоляла своего господина:
– Не ходи, сударь, на работу! Чума ‑враг бедного люда. Не приноси себя в жертву божьему дому, у бога – да будет он милостив – церквей много, а твоя несчастная мать только в тебе и видит свет солнца.
Бодокия вышел навстречу Арсакидзе и сообщил ему, что триста лазов не вышли на работу. Примеру лазов последовали самцхийцы, болнисцы и греки.
– Чума все равно унесет нас! По крайней мере отдохнем перед смертью! – говорили они.
Рабы покинули мастерские, спустились с лесов и, расположившись в тени храма, играли на пандури и пели, юноши окружили старцев и слушали их рассказы о чуме в былые времена.
При виде Арсакидзе рабы‑вскочили с мест, каменщики и ваятели ободрились.
Лазы окружили своего земляка.
– Лазы! – обратился Арсакидзе к собравшимся. – Чумное время началось, но не забывайте, что оно одинаково опасно, для всех. Видите, лазы, я с вами во время тяжких испытаний. Смерти не избежать никому и помимо чумы, но никто не ведает часа ее прихода.
Подумайте, лазы, разве не лучше встретить смерть, исполняя свой долг, чем погибнуть бездельниками. Знайте, что смерть скорее настигнет лентяев и трусов, чем смелых и тружеников. А что подумают иверы? Трусами сочтут они нас! Пусть старейшие из вас вспомнят, изменяли ли когда‑нибудь мы иверам в войнах с сарацинами или с греками?
И если чума, распространяемая крысами и блохами, сделает вас изменниками, разве это не будет позором для всех лазов? А что может быть.ненавистнее трусливого мужчины, изменяющего братьям?
– Правду говорит мастер, сущую правду,‑заговорили в ответ старейшие среди лазов.
Арсакидзе первым поднялся на подмостки лесов. Ари‑стос Бодокия последовал за мастером, старики лазы пошли вслед за ним. Молодые устыдились и тоже принялись за работу. Самцхийцы и болнисцы поднялись смеет. Грекам тоже не захотелось носить позорную кличку трусов.
Когда наступило обеденное время, мастерские опустели, с лесов спустились рабочие.
Выстроенные в ограде храма бараки служили им жилищем. Перед этими бараками горели костры, в огромных котлах варилась похлебка, вокруг котлов стояли люди и, как дети, заискивали перед кашеваром.
Тут же, на камне, притулился рыжеватый лаз, он бренчал на пандури и напевал любовную песню. Еще в детстве слышал Арсакидзе эту песню:
Цвета моря твои глаза,
И сама ты ‑г как море.
Если будешь безжалостна
И пойдешь за другого замуж,
Брошу я пахать и сеять,
Уйду весной за Чорох,
Оставлю Куры берега,
Предам огню твое жилище,
Развею по ветру мою любовь
И убью, изменница,
Тобой обласканного мужа.
Арсакидзе задумчиво бродил в толпе перед бараками,. Он заметил, что страх смерти иногда возбуждает в народе жажду стихов и песен. Рыжеватый лаз бренчал на пандури и грустно напевал.
Стихи были длинные, угрозы возлюбленного бесчисленны. Каждая строфа начиналась и кончалась одной и той же фразой:
Цвета моря твои глаза,
И сама ты – как море.
Не выходил из памяти этот стих, не мог отделаться от него Арсакидзе. Вспомнил Шорену. Да, Шорена неспокойна, как море… Арсакидзе почему‑то был уверен, что чума не только не посмеет тронуть любимую, но и спасет ее от надвигавшейся опасности.
Днем и ночью будут закрыты крепостные ворота Мцхеты. Через три дня в Пхови праздник в честь Цкаро‑ствальского святого Георгия. Напрасно хевисбери будут ждать Шорену. Но разве только эта опасность угрожает ей? Владетель Квелисцихе такой сорвиголова, что ему покажется скучным сидеть взаперти в Мцхете и он захочет справить свадьбу во время чумы.
Как же быть тогда?Рыжеватый лаз пел:
…И убью, изменница,
Тобой обласканного мужа…,
И снова задумался Арсакидзе. А что, если Шорена выйдет замуж за Гиршела? Найдется ли у него, Арсакидзе, столько смелости, сколько было у того юноши, о котором говорится в песне? Двое рабов подошли к котлу, полному до краев чечевицей, продели палку и с трудом потащили к бараку. Арсакидзе все еще прислушивался к пению лаза. Хо телось узнать, чем же кончится угроза влюбленного.
Аристос Бодокия тронул юношу за локоть.
– Иконостас уже установили, теперь хочу посоветоваться с тобой, мастер, насчет царских врат, – сказал он.
Они подошли к иконостасу, когда их нагнал каменщик Угрехелисдзе.
– Чума в первом бараке, – сказал он, изменившись в лице.
Главный зодчий и каменщики бросились к бараку. Оттуда сломя голову выбегали рабочие. У раба Цатаи под мышкой появилась язва.
Рабочие, лежавшие на нарах, перепугались. В это время внесли в барак котел с чечевичной похлебкой. Рабочие столкнулись с кашеварами, сбили их с ног, опрокинули котел. Несчастные с ошпаренными руками и ногами барахтались на земле и вопили о помощи. Толпа загородила вход в барак, никто не смел войти внутрь, Арсакидзе услышал крики и растолкал толпу, Каменщики преградили ему путь.
– Не ходи туда, мастер, там чума! – говорили они, Аристос Бодокия отделился от лазов и пошел в барак
вслед за главным зодчим. Подняли пострадавших и вытащили их поодиночке во двор. Принесли соль. Люди боялись подойти к несчастным. Тогда зодчий и Бодокия вдвоем раздели их и посыпали солью обожженные места.
Не успел Арсакидзе вымыть руки, как царь Георгий, Звиад‑спасалар и мцхетский архиепископ со свитой вошли в ограду. Они осматривали храм, Главный управитель дворца подошел к Арсакидзе и передал ему, что царь хочет его видеть. Арсакидзе сказал, что он, только что был в чумном бараке и поэтому не может явиться к царю, Главный управитель вернулся и снова передал приказ царя явиться, Арсакидзе пошел, но остановился на почтительном расстоянии и склонился перед царем.
Георгий улыбнулся,
– Не считаешь ли ты себя, лаз, храбрее меня? – сказал он, крепко пожимая ему руку, – Ты, великий мастер зодчества, оказался и самым мужественным человеком!
XLVI
Когда Арсакидзе собирался уже уходить, Георгий бросил на него беглый взгляд. Ему жалко стало, что мастер носит такую поношенную пховскую чоху.
Царь что– то шепнул стоящему за ним управителю дворца, тот подошел к Арсакидзе и, сунул ему в карман маленький кошелек.
Арсакидзе, услышав звон: монет, весь покраснел и стоял в растерянности. Он было собрался догнать управителя дворца, вернуть кошелек, но тот уже успел присоединиться к удалявшейся царской свите.
Ровно через неделю после этого случая каменотес Аристос Бодокия не явился на работу. Арсакидзе знал его не только как исполнительного и трудолюбивого рабочего, но и как бесстрашного мужчину, – царский зодчий никак не мог предположить, что Бодокия струсил перед чумой и сбежал с работы. Прошло еще два дня, и Арсакидзе уже основательно заволновался.
«А вдруг сам Бодокия заболел чумой?»‑подумал Арсакидзе. Он понаслышке знал, что Бодокия жил где‑то на окраине города, в поселке городской бедноты. Два раза посылал Арсакидзе к нему людей, но они возвращав лись и сообщали, что им не удалось установить, где живет каменотес Аристос.
Наконец, Арсакидзе послал искать Бодокию одного старого каменщика, коренного жителя Мцхеты. Каменщик вернулся поздно ночью и сообщил, что у Бодокии скончалась жена, оставив семерых ребятишек на попечение слепой тещи, так что несчастный вдовец вынужден сам ухаживать за детьми и варить им чечевичную похлебку.
Арсакидзе спросил рабочего, не от чумы ли умерла жена Бодокии, но тот ничего не мог сообщить об этом. Арсакидзе трудно приходилось без Аристоса, его «правой руки». Наконец он решил сам навестить своего помощника. В субботу после работы Арсакидзе.дошел домой, до стал кошелек, подаренный ему царем, и разложил на столе золотые монеты. Среди них были иранские дирхемы, грузинские и греческие золотые монеты. Внимательно рассматривал их художник. Некоторые – из них были исполнены с большим мастерством. На одних был изображен Влахернский храм, на других – всадник с соколом на левой руке, на третьих – молодой месяц и львы. Арсакидзе отобрал десять золотых, а остальные спрятал.
На окраине города Арсакидзе встретил какого‑то пле‑шивого дьякона и стал расспрашивать его, не знает ли он, где тут живет ваятель Аристос?
Дьякон почесал затылок, подумал и затем объяснил:
– Перейди, сынок, вон тот мостик, держись влево от той горки и дойдешь до ущелья, в котором у старой часовни живут всякие ремесленники: каменщики, сапожники, рабы и прочая разная голь.
Если не ошибаюсь, у самой часовни проживает и тот каменотес, которого ты ищешь. Не доходя до часовни, увидишь двор, обнесенный высоким частоколом, а во дворе стоят изваяния ангелов и разные надгробные камни.
– Скажите, отче, – спросил Арсакидзе старика,‑а далеко ли дом этого ваятеля?
Дьякон, протянув на север свою коротенькую руку, ответил:
– Нет, сынок, недалеко, прямо рукой подать. Только смотри – в дороге на тебя нападут злые собаки, держи меч наготове, а то видишь, как они разодрали мне чоху.
Арсакидзе поблагодарил дьякона и вышел через мостик на проселочную дорогу, которая вела сперва среди разрушенных землетрясениями каменных домов, а потом пошла среди убогих хижин и лачуг, покрытых прогнившей кое‑где дранью и соломой. На кольях торчали жонские черепа, а к низким, пошатнувшимся заборам были прибиты подковы. Из‑под полуразвалившихся изгородей выскакивали собаки. Константину не хотелось замахиваться на них мечом, он подобрал на дороге довольно крепкую дубинку и, шлепая по колено в грязи, с боем пробивал себе дорогу через поселок.
С любопытством глазели пожелтевшие от лихорадки босые ребятишки и полуголые нищие на этого «чудака», который, имея при себе длинный меч, отбивался от собак грязным колом.
Дорога оказалась куда длиннее, чем короткие руки плешивого дьякона!
Арсакидзе уже начал отчаиваться‑не видно было ни ущелья, ни часовни, ни ангелов ваятеля Аристоса.
«Между прочим, – удивлялся Арсакидзе, – с каких это пор Аристос Бодокия начал выделывать изображения ангелов и тесать надгробные плиты?»
Еще раз переспросил он встречных, и многие подтвердили то, что сообщил дьякон. Арсакидзе теперь уж окончательно поверил, что Аристос занимается такой побочной работой.
«Верно, нужда заставила», – подумал Арсакидзе.
Не любил плакаться Бодокия на свою бедность. Еще в тот день, когда царь подарил главному зодчему тридцать пять золотых, Арсакидзе предлагал десять из них Бодокии, хоть взаимообразно, но тот наотрез отказался, говоря:
– На тебе такая изношенная чоха, мастер, лучше закажи себе богатый далматик, какие носят царские вельможи.
Чем дальше шел Арсакидзе, тем непригляднее становились хижины по обеим сторонам дороги. Видно было, что эти бедные люди не боялись чумы, они спокойно работали в садах и огородах, кое‑где даже раздавалась песня. Ленивые буйволы валялись в лужах, у мельницы ревели навьюченные ослики, исхудалые коровы мычали у ворот, беспрестанно тявкали собаки.
Наконец добрался Арсакидзе до часовни. Еще раз спросил он дом ваятеля Аристоса. Какая‑то старуха, тащившая хворост, остановилась и указала ему пальцем на белый каменный домик, который казался дворцом среди этих бедных хижин. Арсакидзе поразился. Мастер Бодокия вечно ходил в ветхой, изодранной чохе. А тут открылась совершенно иная картина. Вокруг белого дома был разбит довольно обширный виноградник и фруктовый сад. В загоне топтались овцы, среди множества ангелов вытесанных из белого камня, расхаживали буйволы и ослики. Тут же заметил Арсакидзе мастерскую, у входа в которую валялись базальтовые глыбы, мраморные бюсты, памятники, кресты в человеческий рост. Несколько каменщиков сидели на корточках, и дружное постукивание их молотков и резцов разносилось по округе. Арсакидзе остановился у ворот и стал звать:;
– Хозяин, эй, хозяин!
Каменотесы не слышали зова. Тогда Арсакидзе открыл ворота и смело вошел во двор. Он окинул взором фигуры жирных, толстозадых и кривоногих ангелов, каких‑то пузатых епископов и вельмож в далматиках, изваяния бараньих голов, барельефы оседланных лошадей.
Арсакидзе ужаснулся – он был потрясен тем, что мастер Бодокия, который на барельефах Светицховели с таким тончайшим искусством изображал изящных ангелов, держащих в грациозных руках трубы, тесал из камня прекрасные розетки и кисти винограда, гибкие спины убегающих ланей и антилоп, мог тратить свое драгоценное время на такие бездарные изделия.
Арсакидзе подошел к каменотесам и приветствовал их. Седой рабочий поднял голову, вытер рукавом пот с лысины и, не отвечая на приветствие, спросил пришельца:
– Кого тебе надо, сударь?
– Ваятеля Аристоса, – ответил гость. Каменотес встал, подошел к крыльцу дома и крикнул:
– Мастер, эй, хозяин!…
Пока хозяин явился, Арсакидзе, осмотрев нескольких ангелов, подошел к бюсту какого‑то толстого епископа. В этот миг он почувствовал чью‑то тяжелую руку, опустившуюся на его плечо.
Арсакидзе был ошеломлен, когда вместо худого и бледного Аристоса Бодокии перед ним предстал седобородый краснощекий великан и гаркнул:
– Я – мастер Аристос, сударь! Хозяин не дал заговорить гостю, сам начал:
– Ну как, нравится тебе мой епископ, сударь? Арсакидзе робко процедил сквозь зубы:
– Как тебе сказать…
– Ну что, хотите заказать себе посмертный бюст, а? – Нет, сударь, пока я не собираюсь умирать… Арсакидзе пристальнее посмотрел на хозяина и заметил, что он был навеселе.
Хозяин понял, что сказал лишнее, и потому поспешил добавить:
– Не дай господи тебе помирать, ты еще такой молодой, но, может быть, собираешься увековечить память твоей бабушки или тещи?
Арсакидзе улыбнулся:
– Все они пока здравствуют, сударь.
– А если так, может, пойдем ко мне и выпьем винца.
– Нет, я не пью, сударь… Здесь случилось маленькое недоразумение. Я искал мастера Аристоса Бодокию, и люди указали на твой дом; извини за беспокойство.
– Мастер Бодокия! Какой он там мастер! Он мой тезка, только и всего… А какой он ваятель, он работает каменотесом на стройке Светицховели. Я его работ не видел, но, говорят, он мне подражает. Впрочем, это для меня безразлично. Подражатели не делают чести ни искусству, ни себе. Ему лучше бы горшки лепить или кирпичи обжигать. Какой он там мастер, когда с голоду помирает. Он живет позади часовни, в ветхой лачужке. Недавно у него жена померла от лихорадки и недоедания, и мы, соседи, собрали деньги ей на гроб.
Молчаливый он и уж больно спесивый, я не раз приглашал его выпить со мной немного винца, но он все куда‑то спешит. Подумаешь тоже, какой великий мастер!…
Арсакидзе был возмущен разглагольствованиями этого подвыпившего верзилы, но все же сдержался и скромно ответил ему:
– Нет, ты ошибаешься, сударь. Ваятеля Бодокию я хорошо знаю, он настоящий мастер.
– Хе‑хе, – захихикал развеселившийся хозяин. – Это ты ошибаешься: истинные мастера никогда не голодают. Все, что не разменивается на золото, просто чушь. Лишь золото прокладывает путь к славе. За навоз еще ни один дурак не платил золотом.
Арсакидзе не любил спорить с глупцами, но на этот раз не выдержал.
– Знаешь, сударь, – сказал он, – иногда и навоз приносит золото. Сам, наверное, испытал: если навозом удобрить виноградник, на другой год получишь много вина и продашь его.
Хозяин пристально посмотрел на Арсакидзе и спросил:
– А кто ты сам будешь?
– Я? На что тебе знать, кто я?
– Нет, все же любопытно, ты не похож на здешних.
– Я каменщик, подручный мастера Бодокии.
– Ага, потому‑то так и расхваливаешь его… Какой он там мастер, в прошлом году один епископ заказал ему статую ангела. Между нами пусть будет сказано, этот епископ хотел, чтобы этот ангел хоть слегка походил на его покойную любовницу. Она была тучная, дородная баба с высокими грудями. Бодокия целый год мучился и наконец сделал такого тщедушного, тощего ангела, что епископ так и плюнул на него, а потом мне заказал. Мастер должен без слов уловить желание заказчика, приноровиться к его вкусу, а то с голоду подохнет.
К твоему сведению, я ученик великого мастера Фарс‑мана, в Самцхе я помогал ему строить церковь. Я тоже был в юности глупцом. Долго возился с каждой мелочью – известно, католикос Мелхиседек скряга, и у меня ничего не выходило. Выполнял я и побочные заказы епископов и царедворцев, но долго не умел им угодить. Один раз Фарсман, будучи под хмельком, шепнул мне на ухо: «Брось, дурень, глупости. Если ваятель не сумеет подлаживаться к вкусу заказчиков, он далеко не пойдет…
Ложь всегда дороже ценилась, чем правда. При помощи льстецов и лжецов прокладывали себе путь.к славе трусливые цари и эриставы.
Если ты будешь ждать, пока у дворян и епископов появится настоящий вкус, твоих костей не останется. Глупцы те ваятели, которые работают для бессмертия. Если хочешь быть завсегдатаем за пиршественным столом, жизни, работай в меру и старайся побольше врать и льстить. Для истинного произведения искусства надо столько работать и столько крови себе портить, что ни одна работа себя не окупит.
Ври и льсти людям, получишь золото, а золото – это единственная лестница к славе».
Вот что сказал мне Фарсман Перс…
Видно, мои ангелы тебе не понравились?… Говоря по совести, и мне они не нравятся, но зато они нравятся моим заказчикам.
А вот эта спящая царевна и змея как. тебе нравятся?
И он подвел Арсакидзе к барельефу; на нем была изображена спящая красавица, к которой подкрадывалась змея.
– Да, это похоже на настоящее искусство, – сказал Арсакидзе.
– Так вот это я сделал в юности, десять лет работал над этой вещью, – сообщил хозяин. – Здесь она много лет валяется, никто не берет. Я уже решил поставить ее над могилой моей первой любви – девушки, умершей от укуса змеи в Самцхе.
Еще раз пригласил хозяин попробовать его вино но Арсакидзе сказался больным. Тогда великан проводил его к хижине Бодокии и пожелал ему доброго здоровья.
Разъяренные собаки метались за низкой калиткой. Арсакидзе позвал хозяина, но никто не отозвался. Гость заглянул во двор.
На крыльце деревянного домика сидела у люльки старуха в трауре и старалась унять плачущего ребенка.
У самого крыльца мальчик держал козу за рога, крохотная девочка доила ее; еще один маленький полуголый мальчик тут же сидел на корточках и упрашивал девочку:
– Я голоден, Тамрико, дай мне пососать…
Старуха крикнула:
– Потерпи малость, вот вскипятим молоко, напьешься…
Третий мальчишка с деревянной саблей в руке гонялся за нахохлившимся петухом. Четвертый мальчик восседал на козе, По двору метались переполошенные куры.
Старуха закричала:
– Кто там пришел? Уймите собак. Наконец спешился маленький ездок, скакавший на
козле, подошел к калитке и, не отвечая на приветствие Арсакидзе, открыл ее.
Когда Арсакидзе поднялся на крыльцо и рябая старуха заговорила с ним, он заметил, что она слепая.
Старуха учтиво спросила пришедшего,, кто он и зачем пожаловал.
– Я друг мастера Бодокии, хотел его видеть, – сказал Арсакидзе.
– Беда стряслась над нами, сынок, – сказала старуха. – Моя дочь померла на прошлой неделе – не бойся, не от чумы, хотя, да не осудит меня господь, лучше было бы, если бы от чумы она померла, да и всех нас, кстати, взяла бы смерть. Померла она и оставила мне, несчастной слепой старухе, этих ребятишек. Бедный зять не ходит на работу, день и ночь носится по поселку и ищет кормилицу для этого ребенка, но сам посуди, сынок, кто пойдет к нам голодать. Наша буйволица подохла недавно, и тощая коза – одна наша надежда.
У Арсакидзе к горлу подступали слезы, он наклонился и шепнул старухе:
– Протяни мне ладонь, бабушка, и передай вот это мастеру Аристосу– я должен был ему десять золотых и вот принес свой долг…
У старухи из глаз брызнули слезы, и она, протягивая руку, простонала:
– Какой святой прислал тебя к нам в этот вечер, сынок?
– Ничего, бодрись, бодрись, бабушка, передай вот это Аристосу.
– Но все же кто ты, сынок?
– Он знает, бабушка… Спокойной ночи! Сказав это, Арсакидзе поспешил к калитке…
На четвертый день Бодокия явился на работу и рассказал Арсакидзе о странном происшествии. Вот, мол, какой‑то божий человек принес ему десять золотых, благодаря этому ему удалось найти кормилицу для осиротевшего грудного ребенка и наладить другие домашние дела.
Арсакидзе выразил удивление по этому поводу и всячески старался отвести от себя подозрение Бодокии.
XLVII
Как– то вечером к западу от Мцхеты появилась на небе неведомая копьевидная звезда.
Фарсман Перс долго следил с террасы дома за этой звездой, и только тогда, когда она исчезла за облаком, он спустился в свою комнату.
Вардисахар раздевалась.
Он подошел и ущипнул жену за голую руку,
– Слушай и запомни: если царь снова пришлет скорохода, скажешь ему, что Фарсман заболел чумой.
– Царь отбыл утром в Уплисцихе, – сообщила Вардисахар.
– Кто тебе сказал?
– Я ходила в Самтавро, там монахи говорили.
– Разве сегодня служили обедню в Самтавро?
– Архиепископ служил…
– О чем болтал Ражден?
– Он говорил, что за наше кощунство господь послал нам чуму, что в Мцхете много язычников и еретиков, которые высмеивают веру Христову.
Фарсман понял, к кому относились слова Раждена.
– А все же, Вардо, в чем он обвинял еретиков?
– В том, что они сомневаются в непорочности святой девы.
Сама Вардисахар была настроена против еретиков и язычников. Она бранила их.
– Узнай я только, кто эти еретики, да я первая забросала бы их камнями! – говорила она.
– Разве непорочность так уж необходима женщине? Ведь вот ты, например, не была невинной, когда выходи‑ла замуж, а я тебя люблю больше любой девственницы. Ведь так?
Вардисахар вспыхнула:
– Даже больше, чем дочь Фанаскертели? Фарсман подошел к ней и погладил ее по голове.
– Завтра не выходи в город, Вардо, ты ведь знаешь, среди рабочих Светицховели появилась чума. Один лаз уже умер. Я знаю, ты будешь рада, если всех лазов уне‑сет чума. Что ты на это скажешь, Вардо? – сказал он и с улыбкой поглядел ей в глаза.
Он приложил палец к ее подбородку, как раз к тому месту, где была ямочка. Старому Фарсману это место очень нравилось. «Это тавро, наложенное рукою Эроса», – думал он.
Но эта ласка не тронула ее. Она подняла вверх изогнутые, как лук, брови, расстегнула жемчужные застежки на шелковой рубашке и ответила мужу:
– Я пховка и не хочу, чтобы за меня мстили другие. Того лаза, которого ты имеешь в виду, я не уступлю даже чуме.
– Хе‑хе‑хе! – хихикнул старик, глядя на ее грудь. – Царский скороход укусил тебя в грудь, Вардо? Какой молодец этот царь Георгий! Как хорошо у него выдрессированы гепарды и скороходы! Они кусают как раз тех, кого он хочет искусать сам. Что ты скажешь на это, Вардо?
Женщина нахмурилась еще больше. Она закрыла наполовину обнаженную грудь и растянулась на ложе. Некоторое время она лежала не шевелясь, а потом зевнула и отвернулась к стене. Теброния лежала ничком у порога и храпела. Фарсман поглядел на небо, потом подтащил свою постель к окну и полулежа стал следить за звездами. Снова показалась копьевидная звезда. Некоторое время Фарсман наблюдал за нею. Потом обернулся назад.
Вардисахар лежала не шевелясь.
– Ты еще не спишь, Вардо?
– Нет, – ответила женщина и снова зевнула.
– Будет сильное землетрясение. Только не говори никому об этом и не выходи в город. Возможно, что обрушится караван‑сарай, дворцы царя и католикоса обратятся в прах, а Светицховели покатится, как тыква, Ты не ходи никуда! На базар пошли Тебронию…
Вардисахар приподнялась на постели. Она не верила своим ушам. А Фарсман продолжал:
– Возможно, что уже сегодня сатана покачает нас немного, но ты не пугайся, Вардо!
Вардисахар подскочила. – О чем ты говоришь? Может быть, мне одеться?
– Не бойся. Сегодня не должно быть сильных толчков.
Вардисахар вскочила с постели и, босая, забегала по кирпичному полу.
Она опустилась перед иконами в углу. Стала бить себя в грудь, словно каялась в грехах. Клала земные поклоны. Кончила молиться и подошла к Фарсману.
– Не разбудить ли Тебронию?
– Не надо. Она мечтает умереть во сне! Женщина удивилась его бессердечности. Фарсман
снова повернулся к окну и стал спокойно следить за небом.
– Теброния! Теброния! – кричала мачеха падчерице. Теброния продолжала храпеть. Тогда Вардисахар
пихнула ее ногой. Теброния вскочила, испуганно протирая глаза.
Когда ей сказали, что будет землетрясение, она стала искать свои валявшиеся вокруг рубища, крестилась, молила бога спасти мир от этой напасти,
Ее страх заразил и Вардисахар. Она подбежала к сундуку. Наспех выбрала свои платья, шубки, подаренные Шореной, шейдиши, сорочки, шапочки, серебряные лекифы – и подаренные, и краденые. Но вдруг ей показалось, что она не успеет вынести все это во двор. Она позвала на помощь Тебронию. Вдвоем они снова побросали вещи в сундук, ухватились за него, но не могли сдвинуть с места.
Фарсман Перс продолжал следить за звездами. Женщины снова вывалили все имущество из сундука. Вардисахар нагрузила Тебронию, а потом и сама, засучив рукава, принялась таскать свое приданое. Фарсман успокаивал жену, клялся, что сегодня не будет сильного землетрясения, но Вардисахар и слышать ни о чем не хотела. Фарсман повернулся к окну и стал глядеть на багровое небо.
Снова вбежала Вардисахар – она забыла в сундуке медные щипцы для завивки волос.
И когда нашла щипцы, вдруг вспомнила о супруге:
– Встань и выйди в сад, батоно!
Фарсман не двинулся с места. В душе он смеялся над тем, что супруга вспомнила о нем лишь после того, как нашла медные щипцы. Не отрывая взгляда от копьевидной звезды, он крикнул жене:
– Убирайся вон, проклятая баба, а не то потолок сейчас обрушится тебе на голову.
Вардисахар еще не дошла до порога, как дом качнулся, зашатались стены. Тогда вскочил и Фарсман. Босиком пробежал он каменную залу и крикнул упавшей на лестнице жене:
– Быть может, рухнет этот мир, Вардо, и тогда в новом мире меня попросят стать главным зодчим!
– Теброния! Теброния! – кричала Вардисахар. Теброния лежала на земле ничком и плакала. Ветер выл в деревьях, и она не слышала криков
мачехи.
XLVIII
На стене Светицховели солнечные часы показывали семь, когда качнулась земля. Арсакидзе, находившийся на лесах, первым почувствовал толчок. Он быстро спустился вниз и, раскинув руки стал подталкивать камен‑щиков к выходу во двор.
На лесах, возведенных вдоль западной стены, сидела кошка и подстерегала там голубей. Вдруг она тревожно замяукала и с молниеносной быстротой прыгнула на землю.
Арсакидзе приказал рабочим немедленно оставить работу. В это время второй раз качнулась земля.
В третий раз. закачалась она с такой силой, что Арсакидзе, который в это время смотрел на храм, показалось, будто храм запрокинулся и накренился. Раздался оглушительный гул, и каменная ограда треснула в трех местах. С криком выбежали лазы и самцхийцы во двор, бросились ниц и стали молиться. Овцы, которых лениво гнала по улице женщина, испуганно заблеяли, и все стадо вмиг разбежалось. Собаки выли. Коровы мычали. Ударили в набат в крепостях Арагвискари и Мухнари. Рабы‑воины выбежали во двор. На площадях стали бить в барабаны. В церквах ударили в било несколько раз подряд. Монахи и монахини выбежали из келий.
Всюду слышались плач, мольбы и церковное пение: «На тебя уповаем, господи!»
Светицховели устоял, и теперь мысли Арсакидзе обратились к Шорене. Запыхавшись, он с трудом добежал до Санатлойского квартала.
Женщины метались во дворце Хурси, Гурандухт разговаривала с каким‑то стариком. Арсакидзе признал в нем Знауру, бывшего дьякона в придворной церкви Колонкелидзе. У конюшни стояли на привязи три оседланные лошади. Шорена гладила шею жеребца соломенной масти. Только она одна казалась спокойной,
Шорена, Гурандухт и Знаура собирались сегодня утром в Зедазени. Гурандухт с ужасом рассказывала Арсакидзе о третьем толчке. Она упала с кровати, а Шорена в это время была в конюшне и смотрела, как Знаура седлал лошадей.
Дочь эристава. побежала навстречу Арсакидзе, поздоровалась с ним, рассказала, как жалобно ржали кони во время землетрясения.
Во двор вбежал с непокрытой головой пховец‑слуга.и бросился прямо к Шорене.
– Олени – самец и две самки – сломали плетеный забор и убежали из загона. Мы гнались за ними по дворцовому саду, но они даже близко нас не подпускают, – запыхавшись, рассказывал он.
– Не сбежала ли Небиера, Багатур? – спросила Шорена.
– Небиера первая перескочила через забор, госпожа! Я был в загоне, когда произошел третий толчок. Камни бы заплакали, если бы слышали, как ревело оленье стадо.
– Подай лошадей, Знаура! – обратилась Шорена к дьякону. – Мы с Утой поедем ловить оленей!
Багатур сообщил, что олени уже вышли из дворцового сада, их видели в дубовой роще, они щипали там траву.
Гурандухт не хотела отпускать дочь вдвоем с Арсакидзе.
– Захватите с собой дьякона, он старый охотник! – предложила она.
Шорена поднялась в дом и принесла Арсакидзе лук и стрелы. Взяла их и для себя.
– У меня меч при себе, – сказал он, но все же взял из рук Шорены лук и стрелы.
Жители Санатлойского квартала вынесли на улицу весь скарб. Женщины причитали, дети плакали в люльках. Старики собирали среди развалин обломки мебели и битую посуду. В царском дворце бестолково бегали слуги и придворные. В спальной палате обвалился потолок и ушиб постельничего. По лестницам вниз тащили ковры, паласы, сундуки, лари, церковную утварь, лошадиную сбрую, бесчисленные принадлежности туалета царицы: ее шубы, башмаки, шелковые платья и китайскую парчу…
Багатур вывел Шорену из дворцового сада в дубовую рощу и показал место, где олени последний раз щипали траву.
Земля после дождя была влажная, и всадники поехали по свежим следам. Навстречу им шел какой‑то рыжий воин. Он нес в руках седло.
– От землетрясения обрушилась конюшня и задавила мою лошадь! – жаловался он.
Его спросили, не видел ли он оленей.
– За полем начинается буковый лес и за ним городская стена. Она разрушена землетрясением на сто локтей. Наверняка через это место и прошли олени, – ответил рыжий воин.
Шорена не теряла надежды.
– Олени стосковались по траве, – говорила она,‑только бы их догнать. Небиеру я уж во всяком случае поймаю. Она не станет убегать от меня, Как только миновали городскую стену, Шорена стегнула коня плетью.
Арсакидзе сомневался в том, что им удастся поймать оленей. «Олени хоть и ручные, но, вкусив свободу, они даже близко не подпустят к себе», – думал он,
Но было так радостно скакать верхом рядом с возлюбленной.
«Проедемся немного, развлечемся! Шорена поймет бессмысленность этой затеи и вернется домой», – думал он.
Мцхета еще виднелась на горизонте. Арсакидзе, взглянул на свое любимое творение и пришпорил коня. Радость заливала все его существо, ибо они спаслись от гибели, избегли страшной опасности.
Навстречу им шел аробщик.
– По дороге к Нареквави пронеслись два оленя, – ответил он на вопрос. – Совсем близко мимо арбы проскакали, пересекли пашню и промчались вон по той аробной дороге…
– Самцы или самки? – спросил Знаура.
– Одна самка и один самец, – ответил аробщик. Шорена и Арсакидзе миновали пашню.
След шел прямо на север. По этому следу они выехали на большую дорогу. Природа не почувствовала ущерба, нанесенного землетрясением плодам человеческого труда. Заяц, присев на задние лапы, стоял, как изваяние, у края дороги и трогал лапкой лежавшую тут же зайчиху, Другую лапку он вытянул вперед, словно приглашая ее пройтись до лесной опушки, пощипать немного травки. Вспугнутые топотом лошадиных копыт, они оба бросились в сторону, и лишь ушки их замелькали в высокой траве.
Из зарослей показались лисицы; самка шла впереди, осматривалась, а потом оборачивалась к самцу и как бы говорила ему без слов: «А ну‑ка, подтягивайся, муженек!»
Шорена всматривалась в дорогу. Следы оленьих копыт тянулись вдоль колеи. С опушки поднялась стая диких голубей и, трепеща крыльями, направилась к дубовой роще. Серые куропатки бежали сначала полем, скрытые в траве, потом взлетели стаей, понеслись к обрыву, укрылись там за каменными глыбами и закудахтали. Лисица глядела на них, как бы раздумывая, атаковать ли их прямо, или, обойдя вокруг скалы, подкрасться к ним сзади. Всадники въехали в молодой редкий дубняк, где следы двух оленей были ясно видны. Арсакидзе предполагал, что третий олень отстал где‑нибудь в лесу, увлекшись свежим кормом. Верхушки дубовой поросли били всадников по стременам; здесь прошел, по‑видимому, дождь, и потому шейдиши Шорены быстро намокли.
Арсакидзе сокрушался:
– Зачем ты надела эти шейдиши фазаньего цвета?
– Как я могла знать, что будет землетрясение и нам с тобой придется преследовать Небиеру?
«Вместе с тобой я согласен искать недосягаемое хотя бы на краю света», – хотел он ответить, но вслух сказал иное:»
– Подумай, как странно: над людьми обрушились кровли, а здесь даже листик не упал с дерева.
Шорена не ответила, она высматривала оленьи следы. Арсакидзе взглянул на нее. Ее ланиты покрылись легким румянцем, маленькие, чудесные ушки зарделись. Как только они выехали из дубняка, Шорена первая заметила вдали на поляне пасущихся оленей. Она узнала Небиеру и пустила вскачь свою лошадь. Заслышав лошадиный топот, олени сорвались с места и побежали.
Когда всадники стали их нагонять, Небиера кокетливо; вытянула шею и, подставив грудь ветру, стремительно понеслась рядом с самцом, который мчался, заки‑нув за спину рога, Это зрелище привело Арсакидзе в восторг.
«Наверное, самец еще в загоне выбрал себе самку и теперь, улучив удобное время, похитил ее», – подумал он.
Миновали степь. Начались пашни. Лошади скакали с трудом. Арсакидзе боялся, как бы лошадь Шорены не оступилась,
– Напрасно мы гонимся за оленями– умоляюще говорил он дочери эристава.
Кончились пашни, пошли кустарники. Вдруг дорогу коням пересек овраг.
Шорена придержала лошадь. Оглянулась. Знаура очень отстал. Наконец заметили его вдали. Дьякон едва тащился по полю.
– Знаешь, Ута, не трать понапрасну времени, вернись, если хочешь. Я и Знаура проедем вперед, и если за тем лесом не нагоним оленей, то вернемся.
Арсакидзе обиделся.
– Как ты могла подумать, дорогая, что я оставлю тебя одну в этом лесу и вернусь?
– Всю свою жизнь я стремилась к невозможному, Ута… Целыми днями ты лазишь по лесам своей стройки. Посвяти же мне этот день, Ута. У меня такое чувство, такие сны… Хатута говорит, что сны эти не к добру… Когда я вижу открытое поле, смотрю на дорогу, меня охватывает странное волнение – мне хочется уйти на край света и никогда не возвращаться в свое жилище.
«Не день один, а всю жизнь я отдам тебе без остатка, моя желанная», – хотелось сказать Арсакидзе, и. он сказал:
– Один день? Я всю жизнь готов отдать тебе, но…
– Что «но»? – спросила она.
– Но есть слова, которые нельзя произносить всуе. Только те слова ценны, за которыми следует дело и жертва. Слова без жертвы так же пусты, как цветы без запаха, лучи без света или солнце, лишенное тепла.
Ехали молча. Она заговорила снова:
– Я думаю, Ута, что, если бы Небиера узнала меня, она бы не убежала. Я сама виновата: не следовало скакать, нужно было подъехать потихоньку, и я бы ее поймала.
Когда Знаура догнал их, он стал жаловаться на свою лошадь:
– Заупрямилась, волчья сыть!
Тетерка поднялась с нивы. Арсакидзе пустил стрелу. Птица качнулась в воздухе и упала на землю. Знаура поднял ее еще живую и ремнем привязал к поясу.
На голове дьякона была пховская папаха, растрепанная, как гнездо коршуна, Чужой меч, которым он был опоясан, свешивался чуть ли не до земли, вывернутый мехом наружу армяк был весь изодран. А когда Знаура нацепил на себя еще и тетерку, Шорена и Константин не могли удержаться от улыбки.
Беркуты взлетели с трупа коровы, задранной медведем. С ближайшего дуба за ними следили вороны, и не успели всадники проехать мимо, как они впились в остатки падали,
Лиственный лес кончился. Начались кустарники и заросли. Поле, подъем в гору, пропасти и опять ровное место. Где‑то далеко трубил самец‑олень. Беркуты чертили в небе круги. Лошади шли рядом. Арсакидзе посмотрел на девушку. Хотел подъехать еще ближе к любимой, притянуть ее к себе и поцеловать в раскрашевшееся, как полевой мак, ухо, но в это время послышался треск сучьев.
Арсакидзе придержал коня. На диком грушевом дереве стояла медведица на задних лапах. Передней лапой она держалась за ствол, другой трясла ветви. Под деревом медвежата жевали дикие груши. Увидев всадников, медведица бросилась вниз, собрала медвежат и с недовольным рычанием пустилась наутек.
Мимо шли арбы, скрипя колесами. Они везли три детских гробика. Землетрясением разрушило в селе несколько каменных домов, на земле валялся купол церкви.
Арсакидзе вспомнил про Светицховели. Всадники поравнялись с озером. В нем отражался солнечный диск. Сплошным рукоплесканием разносилось хлопанье утиных и гусиных крыльев. Птицы взлетели и устремились на запад, закрыв собой горизонт.
У озера олений след пропал. С севера доносился рев.
– Это Небиера, – сказала Шорена.
– В этих горах много и других оленей. Коней перепели на иноходь.
– Было ли в Пхови землетрясение? Как‑то себя чувствует мой бедный отец? – сказала с грустью Шорена.
Подъем кончился. Взмыленные кони шли теперь по плоскогорью. Подъехали к перекрестку. Солнце перевалило за вершину хребта. Оно лениво хлопало ресницами цвета меди. Знаура ехал впереди. Он пальцем указал влево.
– Аланские села, – сказал он и, снова указывая туда же, добавил: – Вот дорога на Пхови, дочь эристава.
– К северу? – спросил Арсакидзе.
– Эта аробная дорога ведет прямо к замку Корса‑тевела. Вон на той горе, видите, белые облака? Под ними крепость с четырьмя башнями. Это и есть Корсатевела.
При слове «Корсатевела» Шорена смутилась. Она притенила руками глаза и посмотрела в сторону замка. Потом повернула коня вправо. Арсакидзе посмотрел на аробную дорогу, идущую влево.
– Оленьи следы ведут влево, – сказал он с улыбкой.
– Я не такой хороший охотник, как ты, Ута, но все же сумею отличить оленьи следы от следов быка.
– Сколько еще нужно ехать до Пхови? – спросил Арсакидзе.
– Совсем близко, сударь, – ответил Знаура. – Вот обогнем с севера эту гору, чуть проедем по ущелью, перевалим еще одну юру, проедем вдоль Черной Арагвы и там увидим первую пховскую крепость.
В это время к перекрестку подъехали шесть всадников. Впереди гарцевал безбородый мужчина в латах. Из‑под верхней губы торчали острые, как у кабана, клыки. Этот безбородый, с глазами навыкате, походил больше на. зверя, чем на человека. Увидев его, Шорена вздрогнула. Она узнала Бокая, молочного брата Чиабера; узнала и остальных: это были тоже его молочные братья – Азара, Габидай, Зазай, Джибредай и Цой. Бокай уставился на Шорену. Он остановил лошадь и что‑то крикнул по‑алански остальным. Девушка ясно услышала имя Чиабера. Шорена и ее спутники направились по дороге, ведущей на Пхови.
Долго стояли всадники на перекрестке. Шорена слышала их спор. Теперь и до Арсакидзе дошло, что они часто произносили имя Чиабера. Больше всех шумел Бокай, он почему‑то сердился на младших братьев. Потом они все разом стегнули лошадей и вскачь помчались к замку Корсатевела.
Тень печали легла на лицо Шорены. Арсакидзе спросил ее о причине, но она отговорилась пустяками.
Константин молча ехал рядом с ней; теперь он вспомнил клыкастого Бокая и его братьев, виденных им на похоронах Чиабера. Странно было только, почему они не приветствовали Шорену и ее спутников по аланскому обычаю.
– Знаешь, Шорена, я не советую тебе ехать в Кве‑тарский замок. Ведь тебе царь запретил въезд в Пхови.
– А разве мне одной? И тебе, Ута, запрещен въезд в Пхови. Но ты проводишь меня до первой башни, а потом я и Знаура поедем вдвоем. Наверное, ночь будет лунная, и ничего плохого с нами не случится, Опасность, которую ты подразумеваешь, уже миновала. Я только проведаю отца и послезавтра вернусь в Мцхету.
– О какой опасности ты говоришь, Шорена?
– Знаура привез мне новые вести. Твои догадки оправдались. Хевисбери изменили отцу. Кажется, в этом повинен он сам: не захотел помириться с Мамамзе. А хевисбери настаивали на этом. Они думали победить Георгия соединенными силами. Я уже давно знала об этом… но я дала слово, и если бы Мцхетские ворота не оказались запертыми, я бы обязательно уехала в Пхови
Шорена замолчала.
– Да, дорогая, судьба ездит по миру на арбе, и как бы ни спешил человек, она все же его нагонит, – проговорил Арсакидзе.
– Да, Ута, ты прав, судьба ездит на арбе. И я решила покориться, хотя маленькая надежда еще живет во мне. Гиршела прогнали санатлойские блохи. Может быть, на Георгия обрушились вчера потолки его дворца в Уплисцихе. Я слышала от пожилых людей, что Уплис‑цихский дворец однажды обваливался. Подавленной и беспомощной казалась в эту минуту Шорена.
«Поеду с ней в Кветари, укрою ее в горах на некоторое время, а потом тайком перевезу в Лазистан, – подумал Арсакидзе, но вспомнил слово, данное Георгию. – Да и Светицховели еще не совсем окончен!»
Он пришпорил коня, чтоб отогнать от себя эти мысли. Молча ехал Арсакидзе по крутой тропинке, размышляя о смелости самца‑оленя, похитившего Небиеру.
XLVIX
Шесть всадников мчались на конях к замку Корса‑тевела. Добрались до узких тропинок, где быстрая езда стала невозможной.
Молочные братья Чиабера спешили на свадьбу, но Бокай торопился по другой причине и потому не жалел своего серого в яблоках жеребца.
Младших братьев радовал предстоящий пир на свадьбе Тохаисдзе и Каты. Братья были хорошими певцами, а самый младший из них, Цой, к тому же прекрасно играл на пандури и напевал сочиненные им самим стихи.
Когда пылкий Бокай подскакал к первой башне, стража открыла ему ворота. Он ловко соскочил с коня и, прихрамывая, направился к главной крепости. Все пять братьев последовали его примеру. Они тоже прихрамывали при ходьбе, так как от долгой езды верхом у них онемели ноги.
Во дворе крепости горели костры. На них жарились быки и коровы; слуги вертели шомпола, оглядывались на вновь прибывших гостей.
Со ступенек главной крепости быстро спустился Тохаисдзе, бросился к Бокаю, приложился к его правому плечу, затем точно так же поздоровался и с остальными братьями. Бокая отозвал Тохаисдзе в сторону, под дуб.
Из башенной щели видела Ката, как они присели под деревом и долго шептались. Тохаисдзе поднялся по ступеням лестницы в дом и вызвал Мамамзе. Бокай поцеловал Мамамзе в правое плечо, потом огромными ручищами схватил лежавший тут же камень, поднял его и бросил под дерево. Мамамзе сел на камень. Бокай присел около него на корточки, и они продолжали шептаться.
– И с ней только один дьякон Знаура? – громко спросил у Бокая Мамамзе.
Нет, с ней еще какой‑то мужчина в пховской чохе. Смуглый? Нет, русый. Я бы сказал, даже рыжеватый. Высокий? Нет, среднего роста.
Наверное, Арсакидзе, – заметил Мамамзе.
Без сомнения, Арсакидзе, – подтвердил и Тохаисдзе.
– Свяжите всех троих и доставьте сюда. Говорят, дочь Колонкелидзе влюблена в своего молочного брата. Я ей покажу, как надлежит невесте оплакивать Чиабера! Брошу ее в темницу, чтобы забыла навеки о солнечных лучах! – твердо произнес Мамамзе.
– А царь Георгий? – заикаясь, спросил Бокай.
– Вот что, Бокай, в бою мой обычай таков: всегда первым нападать на врага. Царь Георгий все равно не простит нам женитьбы Тохаисдзе на Кате. А кроме того, это будет поводом для мщения за кровь Чиабера! – добавил Мамамзе и взглянул на Тохаисдзе.
L
До Черной Арагвы было еще далеко. Лошадь Знау‑ры устала, он шел за нею пешим, подгонял плетью и бранил изо всех сил.
Как ни старался Арсакидзе, он не мог рассеять плохого настроения Шорены. Чем ближе подъезжали к Пхо‑ви, тем нетерпеливей становилась Шорена.
Дьякон и его кляча задерживали их. Подвешенная вверх ногами к его поясу тетерка боролась со смертью. Иногда ремень ослабевал, и тогда дьякон садился на корточки и крепче затягивал узел, браня нещадно свою жертву.
Шорена останавливала лошадь и нетерпеливо оглядывалась на Знауру. Она даже сказала Арсакидзе: – Давай оставим Знауру! Поедем вдвоем!
Но они не знали дороги. Гору объехали с севера. Дальше дорога была размыта, и они продолжали путь ущельем, заваленным громадными валунами, которые доходили лошадям до живота. За ущельем по склону горы шли крутые тропинки. Теперь Шорена и Арсакидзе ехали шагом.
Вдруг воздух рассек свист плети, и они услышали за собой гиканье. Преследователи посадили Знауру на лошадь, и двое всадников били нещадно плетью по кляче и седоку. Арсакидзе повернул коня и снял с плеча лук.
Перед ним был Бокай.
– Сдавайтесь! ‑крикнул Бокай.
Арсакидзе пустил в него стрелу. Бокай занес меч, но промахнулся и ранил лошадь Арсакидзе. На узенькой тропинке аланы едва сдерживали своих жеребцов. Меж ними болтался Знаура на своей кляче, затрудняя им нападение. Шорена пустила в Бокая стрелу. Тот повис на лошади, которая понесла его дальше, и он руками заметал по дороге пыль. Арсакидзе соскочил с коня и укрылся за ним,
Двое братьев Бокая промчались мимо, размахивая мечами. Они убили лошадь Арсакидзе и поскакали вслед за Бокаем. С двумя другими сцепился Знаура. Дьякон размахивал мечом, как палкой.
Шорена грудью коня наскочила на Авария, но всадник уклонился от схватки с женщиной. Он замахнулся мечом на Арсакидзе, но Арсакидзе, уже раненный в ногу, встретил его мечом и отрубил ему кисть правой руки.
Дочь Колонкелидзе преградила конем путь Зазаю. Юноша схватил ее за руку, но кони обоих вздор гнули и шарахнулись в сторону. Алан пронесся мимо Арсакидзе, занес меч, но промахнулся и не сдержал вовремя коня.
Знаура, пользуясь сумятицей, удрал от Цоя и поскакал вслед за Шореной.
Цой ринулся на Арсакидзе. Лаз отразил удар, но острие вражьего меча ранило его в левое плечо. Арсакидзе зашатался и упал со скалы в овраг. Цой резко гикнул, спрыгнул с коня, но не знал, куда привязать его; наконец сообразил и привязал к поводу убитой лошади. Но он не решался спуститься в овраг, да и жаль было ему раненого храбреца. Он вскочил на коня и помчался вслед за братьями.
Долго катился вниз дважды раненный Арсакидзе, хватался руками за ветки кустарников, пока не очутился наконец на дне оврага. Некоторое время он лежал оглушенный. Потом встал, расстегнул чоху, снял рубаху, мечом изрезал ее и с трудом перевязал плечо и ногу. Опираясь на меч, он выбрался на тропинку. Прислушался. Где‑то одиноко взывал филин, да в кустах жалобно стонал глухарь.
«Встречусь с аланами и буду биться не на жизнь, а на смерть», – подумал Арсакидзе.
Папаха Знауры и мертвая тетерка валялись на тропинке. Он шел, опираясь на меч, хромал и, сам жаждущий крови, исходил кровью.
Вдруг послышался, конский топот. Спрятавшись в кустах боярышника, он ждал врага с обнаженным мечом.
Сумерки спускались в ущелье, на западе рдели облака. Трое всадников ехали по спуску. Они вели в поводу двух лошадей. Пригляделся: копьеносцы! Они не походили на аланов. У Бокая и его братьев не было пик.
Арсакидзе услышал грузинскую речь. Опираясь на меч, он вышел из засады и преградил путникам дорогу.
– За ущельем видели нескольких всадников, ехавших шагом к замку Корсатевела. Трое из них несли покойника, а двое держали девушку, которая кричала и отбивалась от них. За ними бежал лысый старик без шапки, – рассказывали они.
Копьеносцы оказались воинами из крепости Ларгвиси.
Они узнали царского зодчего, посадили его на коня и помчались в Мцхету.
LI
Вспышка чумы утихла.
Царь Георгий вернулся в Мцхету. Звиад приказал принести во дворец на носилках главного зодчего. Его расспросили подробно обо всем. Было ясно, что дерзкий поступок Мамамзе был вызовом на войну.
В то же утро послали скорохода к владетелю Квелисцихе. Вечером царь созвал совет. Единодушно решили через неделю отправить войско в Корсатевелу и разрушить крепость до основания, чтобы даже и памяти не осталось от семейства Мамамзе.
На другой день лазутчики Звиада принесли новые сведения. Мурочи Калундаури и пять хевисбери перешли на сторону Мамамзе, и только один Ушиша Гудушаури остался с кветарским эриставом. Таким образом, выяснилось, что динары и аланы и хевисбери с их дружинами тоже поддерживают Мамамзе.
Цинарские азнауры – и те, у которых были крепости, и те, у кого их не было, – укрыли свои семьи, пожитки и скот за стенами Корсатевелы. Подступ к крепости укрепили. Дочь Копонкелидзе и дьякона Знауру бросили в темницу.
Снова разрушили монастыри и церкви и многих священников привязали к конским хвостам. В тот же день Звиад послал в горы новую партию лазутчиков. Они должны были обойти с севера Корсатевелу и явиться к Мамамзе «как каменщики, ищущие заработка». Георгий знал, что Мамамзе теперь нуждается в мастеровых для восстановления крепости.
Ушишараисдзе дали мешочек золота и поручили любой ценой достать ключи хотя бы от одной из крепостных башен. В субботу явился Кахай со своей самцхийской дружиной. К полудню подоспел и Гиршел. Он привел с собой тысячу отборных копьеносцев, а две другие тысячи шавшетских ратников вступили в Мцхету вечером. На следующий же день войска выступили в поход.
Впереди несли царское большое знамя, а рядом со знаменем ехали на латных конях крестоносец и архиепископ Ражден в боевых доспехах.
Гиршел вел правый фланг, самцхийские дружины шли за Кахаем, левым флангом командовал Звиад.
Георгий выехал из Мцхеты позднее. За его свитой следовали три тысячи абхазских стрелков, шестьсот картлийских копьеносцев и камнеметы.
На Георгии сверкали позолоченный шлем Багратионов и серебряные салмансурские латы. Гиршел безжалостно гнал свои дружины, не щадя ни людей, ни лошадей: владетелю Квелисцихе хотелось опередить ратников Звиада и Кахая.
В сумерки показалась крепость Корсатевела. Четверо лазутчиков встретили дружину эристава. Тохаисдзе нанял их в качестве каменщиков для восстановления башен, разрушенных землетрясением. И теперь они рассказали, что узкие подступы к замку Кор сатевела укреплены, что местами они засыпаны громадными камнями, а местами пересечены рвами, что Тохаисдзе с аланскими мятежниками намерен встретить царские войска у подступов к замку и что замок защищают шесть тысяч ратников: цинарских, пховских и алан‑
ских.
Было уже темно, когда Звиад нагнал дружины Гиршела. Владетель Квелисцихе горел нетерпением. Он настаивал на немедленном наступлении. Спасалар предлагал отложить атаку до утра. Гиршел и Звиад повздорили, в их спор вмешался начальник самцхийских дружин Кахай и, как старейший эристав, уговорил наконец Гиршела. Вскоре подошел царь, и все три войска заночевали в лесу. На рассвете над лесом спустился густой туман. Отряды Гиршела первыми двинулись в бой. У подступов к замку шавшетские ратники увидели необычное зрелище: воины в черных бурках неподвижно стояли на поляне, подпуская неприятеля на близкое расстояние. Ратники Гиршела осыпали их стрелами, но воины в черных бурках даже не шелохнулись. Дружины Гиршела и воины Звиада пошли на врага.
Но где же враг? Вместо него войска наткнулись на пугала, наряженные в бурки и горские папахи. Опрокинув эту преграду, воины, посмеиваясь, двинулись дальше, но тут на них неожиданно набросились укрывшиеся во рвах аланы.
Гиршел, Кахай и Звиад повели атаку с трех сторон. Они обратили в бегство мятежников и загнали их в узкие ущелья, служившие подступами к замку.
Справа и слева высились скалы; конники не могли взобраться на них, тогда как аланы и пховцы прыгали по ним, как козы, камнями и стрелами забрасывали царских воинов. Мятежники дико кричали, размахивали зажженными факелами и пугали коней.
Шавшетцы и самцхийцы дрогнули. Передние начали было отступать, но трое военачальников, обнажив мечи, крикнули: «Да здравствует царь Георгий!» – и бросились на врага.
Снова с утесов полетели камни. В одну секунду они превращали всадника и коня в кровавое месиво. Осколки от камней засыпали воинов заживо.
Под Гиршелом убили лошадь. Кахаю в рот попал осколок кремня. Хлынула кровь и окрасила его седую бороду. Старый Кахай и бровью не повел – он колол копьем аланов и подбадривал своих самцхиицев.
Гиршел пешим пошел впереди своей дружины. Окровавленные всадники и кони шли в гору, копьем и мечом прокладывая себе путь. На них налетел отряд аланов с обнаженными мечами. Дружина Гиршела дрогнула, испуганные кони повернули обратно. Но тут подоспел на помощь царь Георгий, и отступающие остановились. Теперь впереди шли абхазы и картлийцы. Георгий обнажил свой испытанный в боях меч и пришпорил золотистого жеребца. В том месте, где ущелье становилось шире, из‑за каменных засад выскочили аланские и цинарские азнау‑ры под предводительством аланского князя Тузарая и напали на дружины Георгия. На вороном коне сидел богатырь Тузарай, чернее ворона. Он подскакал к Георгию с обнаженным мечом. Георгий замахнулся и отру бил ему руку с латным наручником.
Абхазы и самцхийцы копьями отогнали цинаров и аланов к стенам крепости, где навстречу Георгию выступил Тохаисдзе с аланской дружиной. Царские воины рубили мечи горцев, как соломенные стебли.
Аланы отступили. Тохаисдзе был легко ранен. Три азнаура, около ста всадников и хевисбери Мисураули Зезвай остались на поле брани. Тохаисдзе вернулся в крепость и закрыл ворота. Георгий отправил послов для переговоров с Мамамзе.
– Прекратим напрасное кровопролитие,‑сказали послы царя Мамамзе, – царь еще раз простит тебе измену, как другу Баграта Куропалата. Он обещает оста вить в сохранности главную башню для тебя и супруги твоей Бордохан.
Из крепости прислали ответ:
– Пусть к нам пожалует царица. Мы поверим только тогда, когда Мариам поклянется на иконе спаси теля.
Звиад ответил, что царица больна и пребывает в Уплисцихе.
Георгий приказал выстроить у подступов к крепости заслоны. Стали бить из камнеметов по всем четырем башням.
Тогда Мамамзе выслал посредников.
– Если пожалует к нам католикос Мелхиседек, мы ему поверим без клятвы.
– Католикос Мелхиседек уехал в Артануджи, – ответил Звиад. – Вместо католикоса к вам придет мцхет‑ский архиепископ Ражден.
Перед первой башней поставили палатку. Из крепости вышел седобородый, представительный Мамамзе. Навстречу, ему двинулся Ражден без лат, без шлема, с крестом в руках. Мамамзе опустился на колени, одной рукой опираясь на меч, другой потянулся к кресту, поцеловал его, затем приложился к руке архиепископа.
Беседовали недолго. Эристав вернулся в крепость, а Ражден доложил царю: – Мамамзе просит помилования не только для себя. Аланские и цинарские азнауры тоже должны остаться невредимыми. Кроме того, он просит, чтобы дочь его Ката и ее супруг Шавлег Тохаисдзе были объявлены владетелями замка Корсатевела. И еще – чтобы дочь Колонкелидзе была выдана замуж за младшего сына аланского царя, а Кветарский замок был передан жениху как приданое Шорены.
– Надень снова латы! – сказал царь архиепископу и вышел из палатки. Он отрядил триста воинов охранять пути, ведущие к замку Корсатевела. Направил пять каменщиков, чтобы отрезать от крепости воду.
Гиршел заявил, что первую башню он возьмет до полудня. Звиаду это не понравилось, но он смолчал. По приказу царя подняли большое знамя. Ударили в барабаны, и дружина Гиршела пошла на приступ. Владетель Квелисцихе обнажил меч, неоднократно обагренный кровью сарацин. Из крепости вышли ему навстречу азнауры. Гиршел шел впереди, и, как траву, косили врага шавшетские воины.
Ударили в набат в замке Корсатевела. Новые и новые дружины подходили на помощь к пховцам, защищавшим первую башню. Под Гиршелом снова убили коня. Оруженосец подвел ему другого. Гиршел мигом вскочил на него, гикнул воинам и ринулся на пховцев.
Тогда с кровли башни полетели камни, копья и множество стрел. Стрелы, пущенные сверху, пронизывали насквозь латных воинов и вонзались в землю.
Нападающие шли по трупам своих товарищей. Раненые катились под гору. Гнулись и ломались латы, трескались шлемы, как тыквы.
Георгий призадумался и помрачнел, он не знал, что огорчит его больше: победа Гиршела или его поражение?
Звиад докладывал Георгию:
– Владетель Квелисцихе просит подкрепления. Царь вспомнил, как хвастался Гиршел в Мцхете:
если возьму Корсатевелу, то на другой же день женюсь на дочери Колонкелидзе.
Вспомнил Георгий и другое: как на охоте с гепардами он предлагал Шорене избавить ее от Гиршела. – Я полагаю, Звиад, что напрасно Гиршел тратит столько людей при первом же приступе! – тихо сказал он спасалару.
Хотел добавить: «Не давай ему подмоги», – но сомкнул уста и, помолчав немного, сказал:
– Немедленно отзови эристава. Переждем ночь. Может быть, Ушишараисдзе добудет нам ключи от крепости.
– Я тоже так думаю, государь. Эристав Гиршел храбрый рыцарь, но всякий удар надо заранее рассчитать. Если прикажешь, я сам с рассветом поведу тысячу абхазов и самцхийские дружины и до восхода солнца сдам тебе первую башню.
Разгневался эристав Гиршел, когда ему доложили, что царь приказывает отступить. Он решил состязаться с двоюродным братом до конца. Вспомнил, как хвалился царь: «Знай, Гиршел, трудно тебе со мной состязаться».
Не захотел отступить упрямый воин – опять царь будет над ним подтрунивать: испугался, мол, Гиршел. Снова созвал он свои дружины, снова забили шавшетские ратники в барабаны, и Гиршел пошел в наступление. Дрогнули аланы и пховцы. Храбрые юноши, стройные, как сосны Кавказского хребта, пали у ворот крепости. Тохаисдзе отступил и снова запер ворота башни. Владетель Квелисцихе приказал начальнику шавшетских дружин ломать ворота. Ломами выбили железные затворы.
Разъяренный эристав первым ворвался в башню. С обнаженным мечом встретил его хевисбери Мурочи Калундаури. Храбрый старик бросился на Гиршела, но и тут не отступил эристав. Он не успел замахнуться мечом и нанес врагу удар ногою в пах.
Свалился хевисбери, но на эристава набросился сын Мурочи Калундаури, Годердзи. Мечом, подаренным ему царем Георгием, он разрубил меч эристава и, замахнувшись вторично, рассек рыцаря вместе с латами.
Снова замкнулись ворота башни. Царские войска отступили. Вечер разнял противников. Царские воины раскинули палатки вокруг крепости, развели костры, завладели всеми подступами к замку и отрезали осажденных от воды. В полночь к ногам передовых дозорных упало веретено. К нему был привязан ключ от первой башни. То же веретено с письмом послали обратно. Царь спрашивал Ушишараисдзе, какая судьба постигла владетеля Квелисцихе. Веретено вернулось.
«Гиршела рассек мечом пховец Годердзи Калундаури», – сообщил Ушишараисдзе.
Царь не спал всю ночь. Он вспомнил свою молодость, проведенную с Гиршелом, и всегдашнее соперничество с ним. Потом припомнил Пхови, своего «по0ра‑тима» Годердзи Калундаури и признался себе, что рад смерти двоюродного брата.
Дозорные перекликались в темноте, кони сладко хрустели кормом. Георгий лежал ничком с закрытыми глазами в своем шатре и думал.
Когда первые петухи прокричали в замке Корсате‑вела, Георгий твердо решил: если удастся спасти Шорену, он женится на ней в течение десяти дней. В лагере царских войск заиграли зорю. Начальник крепости выслал посла. На этот раз Мамамзе безоговорочно просил прощения и мира. Георгий ничего не ответил. По всем четырем башням царские войска били из камнеметов.
Тогда на кровлях главной крепости и четырех башен появились воины Мамамзе. Они держали в руках кресты и кричали:
– Да здравствует царь Георгий!
Из бойниц и с зубцов осаждающему войску показывали деревянные кресты и тоже кричали:
– Да здравствует царь Георгий!
Георгий хотел было остановить кровопролитие, но Звиад уверил его, что это военная хитрость, придуманная Тохаисдзе.
– Они хотят крестами заманить нас в крепость, а потом забросать камнями и обезглавить.
Царь приказал войскам наступать на все четыре башни. Первой башней удалось овладеть в тот же день с помощью ключа, сброшенного Ушишараисдзе. Навстречу царю вышел начальник крепости, он подал ключи от трех башен и бросился к ногам Георгия.
– А где же ключи от первой башни? – спросил царь.
– Их украли, государь!
Георгий понял, что начальник крепости как раз и был подкуплен Вамехом Ушишараисдзе.
– Отрубите голову этому изменнику и поднесите ее в подарок эриставу Мамамзе! – обратился он к Звиаду.
Мамамзе заперся в большой палате главной крепости. Ему принесли голову начальника крепости. Мамамзе был ошеломлен.
Он пригласил в палату Георгия и Звиада. Упал к ногам царя, целовал колени его, молил о прощении.
Царь спросил:
– Ты получил мой подарок, эристав? Эристав поблагодарил.
– У меня правило, эристав эриставов, не оставлять на плечах головы изменников. Ты хотел узнать силу мечей, рассекающих железо и кость? Ну что ж, испытай на себе.
– Выведите его!‑приказал Звиад.
На верхушку башни водрузили седую голову эристава Мамамзе. Тохаисдзе перетянули шею петлей и концы веревки привязали к двум коням. Затем хлестнули коней и погнали их в разные стороны. В то же утро повесили четырех хевисбери: Шиолу Апханаури, Бердию Бебураули, Мартию Багатаури и Мамуку Баланчаури. Замок Корсатевела разрушили до основания. Шорена поседела в плену, но седина шла к ней. Дочь эристава привезли в Мцхету и снова вручили ее Гурандухт.
Тело Гиршела, изрубленного пховцами на куски, едва удалось собрать. Оплакали его по обычаю и похоронили в Самтавро под алтарем, в том месте, где погребали в те времена царей, католикосов и эриставов. Мелхиседек сиял от радости: Светицховели был закончен к приезду византийских гостей. После долгого путешествия и болезни он так ослаб, что монахи еле живого сняли его с мула. Но в тот же вечер он появился в ограде храма.
Он благословлял каменщиков и плотников, которые попадались ему навстречу, и очень огорчился, когда узнал, что царский зодчий тяжело ранен.
Католикос привез с собой множество пожертвований от верующих из Кларджети, Самцхе и Джавахети.
Золотом и серебром убрал и разукрасил он храм, обложил золотом икону «Светицховели», царские врата и иконостас, куда поместили также унизанную драгоценными камнями икону, присланную кесарем Василием. От своего имени он пожертвовал сорок пять икон, писанных на сурьмленном золоте, осыпанных жемчугом. С большой торжественностью привезли из Нокорна икону святого Георгия «в цепях», изумительно украшенную неизвестным мастером. Чешуя дракона и кольца салмансурского панциря были отчеканены на ней с неподражаемым мастерством. В храм было доставлено церковное убранство, множество духовных книг, летописей, подсвечников, укра шенных золотом, серебром и драгоценными камнями.
Мелхиседек пожертвовал Светицховели несколько деревень. Грамота на владение этими деревнями была подарена ему еще Багратом Куропалатом.
Он сам написал «сигели» – дарственную грамоту. Сам же составил подробную опись имущества храма, где с неслыханной жестокостью заранее проклинал всякого, кто осмелится что‑либо присвоить из этих драгоценностей.
Ко дню освящения храма в Мцхету прибыл народ из всех эриставств, раскинутых от Никопсии до Дербента.
Гостей не вмещали ни храм, ни ограда, ни вся Мцхета.
Обедню служили католикос Мелхиседек и двенадцать епископов. Богослужение совершалось на грузинском и греческом языках. Георгий не любил ничего греческого и потому угрюмо слушал византийских епископов. С большим пафосом молились и пели они на этом прекрасном языке.
В конце обедни иссохший старик с волчьими глазами встал перед иконостасом. Сперва он говорил как бы нехотя, и слова тлели на его устах, как угольки, покрытые золой.
Мелхиседек перебирал тысячи раз слышанные библейские мифы, но он так увлекательно говорил о них, что старые и малые слушали его с благоговением.
Попутно он упомянул о том, что «равноапостольная царица Мариам», великая ревнительница этого храма, захворала накануне путешествия в Иерусалим.
Затем он хотел рассказать о несчастном случае с Арсакидзе, но постеснялся назвать его имя рядом с именем царицы; поэтому он снова обратился к библейским мифам, рассказал историю выхода евреев из Египта и заключил этот миф поучением о том, что каждый народ должен жить в своей стране, каждый народ должен быть свободен, как бог.
С большим тактом коснулся он взаимоотношений между Грузией и антиохийским патриархом, попрекнул сарацин за то, что они отрезали пути в Антиохию (в душе он был рад этому).
Под конец католикос счел уместным сказать несколько слов и об Арсакидзе.
– Проклятые аланы тяжело ранили строителя Светицховели – великого мастера Арсакидзе.
Католикос проклял аланов еще и за то, что они убили «знатнейшего зристава Гиршела». Как только он кончил проповедь, в храм внесли на носилках Константина Арсакидзе. Мастер обвел глазами свое творение, убранное золотом, серебром и драгоценными каменьями. Слезы подступили к его глазам, но он сдержал волнение и тихо прошептал:
– Да будет свет!
Католикос посмотрел на восковое лицо мастера, поцеловал его в лоб, потом, миновав икону богородицы – дар кесаря – и множество других икон, подошел к иконе святого Георгия «в цепях», обеими руками поднял ее и взмолился: – Исцели, святой Георгий, великого мастера Константина.
И следом за ним весь народ внутри и вне храма возопил, как один человек:
– Исцели великого мастера!
Шорена и Гурандухт стояли вместе с женами эриставов. Когда дочь Колонкелидзе увидала исхудавшее лицо Арсакидзе и когда весь собор загремел: «Исцели!» – у нее стиснуло горло. Она опустилась на колени и, спрятавшись за парчовые платья придворных дам, заплакала, вознося молитву к святому Георгию об исцелении своего друга.
Гурандухт недовольно изогнула брови, когда услышала плач Шорены. Она боялась, как бы не услышал царь, ибо Георгий уже сообщил ей тайно, что, как только царица отбудет в Иерусалим, он на другой же день женится на Шорене.
«Ради какого‑то каменщика, да к тому же лаза, будущая царица не должна тревожить святого Георгия», – думала она.
LII
Большое царское знамя стояло у входа во дворец. В тот день к царю были званы на обед эриставы и их семьи, византийские патриции, митрополиты и епископы.
Католикос Мелхиседек, Звиад‑спасалар, архиепископ Ражден, епископы: Руисский, Анчский, Мацквер‑ский и Мтбевский – стояли на своих местах, вправо от трона царя. Слева находились византийские вельможи: катепан Никифор Касавила, патриций Христофор Дель‑фос, севастос Федор Лампрос (все трое были в серебряных латах, но без мечей), аморский митрополит Ка‑маха, смирнский – Иоанн, родосский епископ Епифап, трапезундский – Роман и двенадцать пустынников‑грузин. По приказу царя мандатуртухуцес положил скипетр и амиреджиб поднял его.
Мандатуртухуцес стал перед престолом. Царь приказал подать обед. Мандатуртухуцес поднес хлеб. Встали католикос, спасалар, главный распорядитель двора, вельможи и гости. Царь Георгий попросил католикоса к столу. Мелхиседек благословил трапезу, помолился и первым преломил хлеб. Мандатуртухуцес и амиреджиб поставили табаки. Подали царскую посуду, золотую и серебряную, ковши Багратионов, отлитые из чистого золота. Амиреджиб поднес трапезу католикосу, его помощник‑грузинским и византийским вельможам и епископам.
Главный постельничий сидел рядом с главным книжником, за ним сидели должностные лица, а в конце стола главный табунщик, главный начальник слуг и конюшен. В Стороне стоял главный кравчий – краснощекий, длинноусый, с бритым подбородком.
Когда вносили яства, он пробовал их на ладони. Когда давали вина, первым отпивал их. Катепан Никифор Касавила объездил весь мир – от Китая до Ирландии, и все же он с изумлением разглядывал золотые и серебряные подсвечники, стоявшие по углам столовой палаты, ковши Багратионов, золотые подносы, азарпеши, пиалы, посуду китайскую и иранскую. Он внимательно следил за торжественным церемониалом при дворе Георгия Абазга.
Касавила представлял себе Грузию как страну почти варварскую. Он ранее бывал послом при дворе сарацинского халифа и удивлялся, что грузины не едят руками, как мусульмане, и не шумят за трапезой, а великие и малые кушают молча и чинно.
Византийские епископы и за царским столом продолжали спор о пасхальном календаре.
В то время в Византии среди богословов шел большой спор о том, как лучше составить такой календарь, чтобы в нем совпадали по времени христианская и иудейская пасхи. Архиепископ Ражден был страстным полемистом, и теперь он жаждал вмешаться в этот спор, но он знал, что царь не любил, когда грузины спорят о делах византийских, и потому перенес свое внимание на подан‑ную на стол осетрину.
Царь Георгий за его обжорство дал ему прозвище «Крокодил». И правда, он походил на крокодила: с длинным‑предлинным носом, широким разрезом рта и чешуйчатой прыщавой кожей.
Более ста различных блюд, поданных к столу, насчитал любопытный катепан Касавила.
Как сам Касавила, так и остальные византийские гости с большой охотой ели сладкие блюда и не притрагивались к приправленным перцем, уксусом и чесноком колхидским яствам.
Упитанные византийские епископы вступили в состязание с грузинскими епископами и безжалостно уничтожали арагвских лососей и усачей из Куры, проклиная в душе главного повара за то, что он «испоганил» перцем и чесноком чудесную осетрину и балык.
Еще не покончив с рыбными блюдами, они уже пялили свои масленые глазки па зажаренных на вертеле поросят и жирных индеек.
Смирнский митрополит Иоанн, только что вернувшийся из Антиохии, где он с мечом в руке бился с сарацинами, с такой отвагой нападал на арагвскую лососину, что даже обжора Крокодил почувствовал себя побежденным.
Два раза застревала у митрополита в горле кость, а так как из Двух епископов, сидевших рядом с ним, ни один не знал греческого языка, то на помощь ему приходил Фарсман, который в тот день был приглашен на обед в качестве толмача; Фарсман вовремя подносил митрополиту корку хлеба, и он глотал ее, чтоб протолкнуть кость. Георгий знал и греческий и арабский языки, но во дворце всегда говорили только по‑грузински.
Сам царь ел без удовольствия. Ему передалось плохое настроение Шорены. Бледная и молчаливая, сидела она между Рыбьей Коровой и Гурандухт и сияла своей неземной красотой среди упитанных жен эриставов. После обедни Шорена хотела уйти домой – у нее болела голова, она предпочитала поплакать в одиночен стве, но Гурандухт пригрозила оттаскать ее за волосы, если она не пойдет на царский званый обед.
Царя злили греческие гости и особенно любопытство Касавилы, переходящее всякие границы вежливости. О каждом куске, который Касавила клал себе в рот, он неизбежно спрашивал Фарсмана: «А как изготовляется это кушанье?»
Когда подали раков, изготовленных по‑колхидски, Касавила решил, что раки‑то во всяком случае не будут заправлены перцем. Он смело положил себе кусок в рот, но обжегся и тут же без стеснения выплюнул его себе на левую ладонь.
– В какой реке вы ловите этих перченых раков? – обратился он к Фарсману.
– Этих раков царь Георгий разводит в реках Колхиды, чтобы прижигать языки чрезмерно любопытным гостям, – пошутил Фарсман.
Касавила много смеялся, когда узнал, чт,о раки «не разводятся наперченными», а шпигуются своим же мясом, заправленным перцем и чесноком.
Касавила брал пищу левой рукой, так как на правой у него осталось всего только два пальца. Он даже хвастался, что позапрошлый год на обеде у самого римского папы Бенедикта VIII он также ел левой рукой. Пальцы он потерял при следующих обстоятельствах: когда кесарь Василий ослеплял болгар, побежденных при Цетиниуме, то как раз он, Касавила, руководил этой операцией. Один из болгар заявил, что, он выдаст большую тайну, если ему дадут поговорить наедине с самим Касавилой.
Когда к сенатору привели болгарина, он набросился на Касавилу, Сенатор замахнулся на него правой рукой, но рассвирепевший пленник схватил его за руку и откусил три пальца.
За это «геройство» Касавила и получил сан катепана. При этом он хвастался:
– Я победил болгар при Цетиниуме и велел ослепить пятнадцать тысяч врагов!
LIII
После окончания обеда катепан гулял с царем по дворцовому саду. Он надоедал ему бесконечными расспросами, причем Георгий вынужден был выслушивать его вопросы по два раза: по‑гречески и по‑грузински.
Получив уклончивые ответы о состоянии крепостей и войск, катепан стал расспрашивать о царских лошадях и соколах.
Было видно, что обо всем этом он был кем‑то осведомлен заранее. Даже кличка царской собаки Куршай была ему уже известна.
Рыбья Корова с дочерью Натией – девушкой с сапфировыми глазами – тоже гонялась за Георгием. Она настигла царя и катепана у клетки с гепардами. Касавила оставил болтовню о гепардах, оглядел На‑тию, затем ее мать и обратился к Фарсману:
– Кто эта красавица? Не дочь ли царя? Они как две капли воды похожи друг на друга.
Фарсман отвел его вопрос. Цокала покраснела. Георгий разозлился.
– Боюсь, как бы этот двупалый катепан не залез ко мне в карман, – сказал он по‑грузински. – Византийцы– воры. Они украли религию у иудеев, язык – у древних греков, Цетиниум – у болгар, Басианский край – у Грузии, Аниси– у армян! У них все ворованное, кроме совести, которая им не нужна.
– О чем изволит говорить царь? – спросил болтливый катепан у Фарсмана.
– Царь говорит, – ответил толмач по‑гречески, – что, как только вернется сын его Баграт, он передаст ему трон, а сам пожалует к кесарю, чтобы объездить святые места в Византии.
Царь сдержал улыбку. Рыбья Корова немного знала по‑гречески. Она испугалась, что теперь рухнут ее планы. Скоро приедет царевич Баграт, и царь с царицей отбудут в Византию. Когда они подошли к оленьему загону, катепан опять оживился…
«Теперь он изведет меня расспросами об оленях», – подумал царь и хотел уйти, но заметил Шорену, молча стоявшую рядом с Гурандухт.
Вдова Колонкелидзе тут же оставила царя вдвоем с Шореной. Георгий чувствовал, что его любовь к Шорене росла с каждым днем. Циничный с женщинами, он почему‑то боялся Шорены, волновался и заикался, беседуя с ней.
Выпитое за обедом вино придало ему смелости.
– Почему ты скучна, роза Экбатаны? – обратился он к Шорене.
Девушку не тронул комплимент царя, она безмолвно опустила голову.
Царь приписал ее молчание стыдливости.
– Может быть, ты грустишь о Небиере?
Шорена хотела ответить, что у нее много горя и помимо Небиеры, но предпочла опять смолчать.
– Если ты исполнишь мое желание, Шорена, я сегодня же прикажу главному ловчему поймать твою Небиеру! – сказал ласково царь.
– Что вам угодно от меня, государь? – почти сердито ответила Шорена и печально посмотрела на оленей.
– Хочу твоей любви! – ответил он.
– Я думаю, вам довольно и того, что вы у меня уже отняли, государь. Отца моего вы лишили света, меня – свободы. А мое сердце… Оно принадлежит другому…
Царь смутился, пожелал немедленно же узнать, кто этот «другой». Чиабера и Гиршела не было в живых, кто же еще мог соперничать с ним? К счастью для Шорены, к ней подошла Рыбья Корова и завела разговор об оленях. Царь извинился перед дамами и вернулся к Касавиле.
Катепан попросил Фарсмана показать ему замечательную царскую собаку Куршай. Куршай с пустыми, высосанными сосками беззаботно лежала. Трое ее щенков возились с тремя волчатами. Касавила поразился, увидев ласки щенков и волчат. Фарсман пояснил:
– Этих волчат я посадил к Куршай, чтобы она их выкормила.
После освящения Светицховели и объявления Арсакидзе великим строителем Фарсман еще больше возненавидел своего соперника. Подойдя к одиноко идущему царю, он с улыбкой шепнул ему:
– Эти щенки и волчата – молочные братья и сестры, государь.
Георгий понял, что Фарсман намекает на что‑то более важное.
– Говори прямо, старик! Что ты хочешь сказать?
– Я решил никогда не говорить тебе правды ни прямо, ни обиняком, государь, так как во дворце еще много подсвечников.
– Клянусь памятью матери, я больше не накажу тебя за правду!
Все знали, что царь никогда не клянется напрасно памятью матери.
– Я ведь докладывал тебе, государь, что вазиры твои – трусы. Они предпочитают говорить тебе лишь приятное, а неприятное остается на долю «вора подсвечников».
Георгий схватил за локоть Фарсмана и пошел быстрее, чтобы их не нагнал Касавила.
– Напрасно ты, царь, задумал жениться на Шорене, весь двор знает, что она любовница Арсакидзе, но никто не осмеливается сказать тебе об этом.
Георгий содрогнулся. Опять этот Арсакидзе встает ему поперек дороги. Загордился мастер… После освящения храма Мелхиседек имел с ним беседу, и царю уже донесли о ее содержании. Печалился великий мастер, что царь не думает об объединении Грузии, оставляет в руках сарацин Тбилиси, больше занят охотой, чем делами царства. Арсакидзе даже сказал что‑то о бедствующем народе. Лазутчик не расслышал как следует, что именно он говорил, но будто бы упоминал что‑то об обязанностях царя и о том, что народ хочет жить в мире и единстве… «Он вздумал меня учить», – вскипел тогда царь. Но решил подождать – может быть, даже поговорить с мастером. И вот теперь – Шорена!
– Слушай, Фарсман, если ты дорожишь головой, то ты сам же и принесешь мне. доказательства.
– Во время землетрясения ты находился в Уплисци‑хе, государь. Преследование оленя было устроено только для вида, на самом же деле Арсакидзе в тот день похитил. Шорену ‑хорошо, что аланы задержали их на пховской земле. Давно уже выздоровел царский зодчий. Бальзамы Турманидзе очень помогли ему. Но он все еще продолжает лежать в постели: это предлог для того, чтобы дочь Колонкелидзе приходила к нему на свидания.
Царь побледнел.
– Не думаю, чтобы этот лаз мог соперничать со мной.
– Соперничать с тобой?‑улыбнулся Фарсман. – Да он соперничает не только с царями, Я заходил к нему на следующий день после землетрясения, думал, что он болен, и хотел навестить его, но он бежал тогда в Пхови, и я не застал его дома. Зато я видел у него написанную им картину: она изображает борьбу Иакова с богом. Так вот у того бога глаза Мелхиседека, а Иаков похож на самого художника. Но это еще не все, государь! Он нарисовал Шорену, дочь эристава. Она стоит в поле, покрытом маками, на плечах у нее сидят дикие голуби, у ног лежат два медведя ‑один медового цвета, другой каштанового. Каштановый очень напоминает покойного Гиршела, владетеля Квелисцихе, а кто другой медведь, ты, наверное, догадываешься, государь!
Георгию это показалось убедительным.
– Если этих доказательств тебе мало, то у меня есть неоспоримые сведения о том, что по субботам Шорена приходит к нему ночью, и если обыскать хорошенько дом Рати, то наблюдательный глаз может обнаружить там и другие доказательства…
Царь хотел расспросить еще о чем‑то Фарсмана, но Рыбья Корова и катепан помешали им.
LIV
Кесарь Василий, почувствовав приближение смерти, отпустил в Грузию почетного заложника – сына Георгия Баграта, в сопровождении катепана Докиана и большой свиты.
Наследник византийского престола Константин, брат Василия, жил вне дворца. Кесарь Василий написал ему, приглашая его к себе, но вельможи скрыли это послание.
Кесарь несколько раз повторил приказ – Константину явиться во дворец, но ответа не получал. Тогда он велел оседлать коня и сам поехал искать наследника престола.
Вельможи знали, что Константин пировал в тот день с блудницами в Никее. Когда разгневанный Василий показался на улицах Византиона, народ укрылся в подвалах, а перепуганные вельможи послали скороходов и привезли Константина во дворец.
Василий провел пьяного брата в Хризотриклинскую золотую залу, посадил его на трон, надел на него свои красные сапоги, возложил на голову венец, а потом повалился ему в ноги – поклонился новому кесарю Константину IX.
Новый кесарь на той же неделе послал погоню за катепаном и Багратом. Скороходы нагнали их у границы Тао и передали катепану Докиану послание.
«Волей всевышнего скончался блаженный кесарь Василий, брат мой, – извещал император Константин, – и если Баграт, сын Георгия, царя Абхазии и Грузии, находится еще в пределах наших владений, верните его, и пусть он предстанет перед нами».
Т аоские, месхетские и картлинские азнауры вывели навстречу Баграту свои дружины. Византийцы прибегли к силе, но царские дружины сразились с ними, обратили в бегство катепана Докиана и его свиту, а царевича доставили в Мцхету. В Мцхете было устроено большое пиршество. Мелхиседек отслужил в Светицховели благодарственный молебен. Ликовала вся Грузия– от Кавкасиони до Ба‑сиани.
Но и это радостное событие не могло развеселить царя Георгия. Он стал чаще курить опиум и почти все время проводил на охоте.
Бальзамы Турманидзе в самом деле помогли Константину Арсакидзе. Он уже ходил с палкой по комнате. Хатута принесла ему письмо от Шорены. «Если будет хорошая погода, мать в субботу утром уедет в Зедазени, и тогда вечером я зайду к тебе», – писала она. Уже давно Гурандухт собиралась в Зедазени, но прошла не одна суббота, а Шорена все не приходила. Несмотря на запрещение лекаря, Арсакидзе весь день в четверг провел, на ногах, заканчивая свою картину «Сон». К вечеру у него начался жар. Нона побежала за лекарем. Больной лежал без присмотра один, у него сохло во рту, хотелось пить.
Фарсман уже не раз подговаривал жену украсть из дворца Хурси шейдиши Шорены, но Вардисахар колебалась. Как раз в четверг у Фарсмана заболела голова. Вардисахар отправилась к Гурандухт за лекарством. Оказалось, что вдова Колонкелидзе вместе с Шореной и ее служанками ушли в церковь Самтавро. Дома оставалась одна Хатута. Вардисахар послала ее за водой, а сама отыскала шейдиши Шорены.
Наступили сумерки, когда Вардисахар вошла в дом Рати. Нона ушла из дому, и потому плошки еще не были зажжены.
Она на цыпочках прокралась к больному Константину и подложила шейдиши под его изголовье.
Арсакидзе бредил. Ему показалось, что вошла Нона.
– Когда придет лекарь? – спросил он.
– Придет, придет скоро, – пробормотала Вардисахар и, как тень, выскользнула из комнаты.
В субботу шел дождь, но Арсакидзе этого не заметил. Вечером Шорена тайно ушла от матери. Запыхавшись, вбежала она в комнату Арсакидзе, но оставалась у него недолго. Царь, оказывается, рассказал ее матери о сплетнях, Мать оттаскала Шорену за косы, бранила ее, называла «распутницей», «наложницей каменщика».
Увидев, в каком состоянии находится больной, Шорена попросила Нону послать в Пхови Бодокию, чтобы привезти оттуда мать зодчего. Может быть, ее ласки исцелят Арсакидзе.
– Я не могу долго быть с ним, – жаловалась Шорена. – Если улучу время, зайду в следующую субботу.
Она поцеловала пылающие щеки больного и ушла со слезами на глазах.
Не успела Шорена выйти из сада, как навстречу ей мелькнула чья‑то тень. Кто‑то следил за дочерью Колон‑келидзе. Незнакомец бесшумно поднялся по лестнице и шмыгнул в дом Рати. Нона находилась в своей комнате и варила там целебные травы.
– Воды, – попросил больной у вошедшего. Незнакомец подал ему пить, осмотрел внимательно
комнату, пошарил под подушкой Арсакидзе и достал оттуда шейдиши Шорены цвета фазаньей шейки.
Лазутчик принес их царю и сообщил, что дочь Колон‑келидзе встретилась ему в саду. Кроме того, он подробно рассказал о содержании обеих картин.
Царь решил покончить с Арсакидзе. В тот же вечер к нему пожаловал Мелхиседек, Когда католикос узнал, что лаз Арсакидзе нарисовал еретическую картину, он отказался защищать царского зодчего. На другой день Мелхиседек поехал провожать византийских гостей. Царь вызвал Фарсмана и вновь назначил его главным зодчим. Фарсман потребовал, чтобы Светицховели был разрушен, обещая в кратчайший срок построить новый храм. Но царь с этим не согласился. Он приказал отсечь Арсакидзе правую руку. Когда кривой тбилисский палач Сагира отсек руку у больного мастера, даже у Сатиры из единственного глаза потекли слезы.
LV
На следующий же день по тайному приказу архиепископа Раждена Шорену, дочь кветарского эристава, постригли в монахини Багинетского женского монастыря. Ее нарекли Шушаникой, ибо в таких случаях оставляют неизменной первую букву имени постригаемой.
Это наказание не было неожиданностью для Шорены. Она понимала, что царь разгневался и мстит ей за то, что она отказалась стать его супругой. Она спокойно встретила эту кару, ибо знала, что ее, дочь эристава, никогда не отдадут замуж за простого лаза. Да и жизнь в Мцхете сделалась для нее невыносимой.
Гурандухт Колонкелидзе держала себя недостойно. Она всячески старалась выдать дочь за царя, а когда ей это не удалось, принялась бить и бранить Шорену. Шушанике понравилось местоположение монастыря. Отсюда вся Мцхета была видна как на ладони. Вокруг мо«астыря росли кипарисы. В сумерки они, как огромные гишеровые подсвечники, подпирали небо, усеянное звездами. Далеки были отсюда и дворцовые сплетни и шипение жен эриставов.
Вершины Кавказа – величественные сапфировые богатыри‑глядели на нее. По утрам и вечерам их за‑крывали облака – чистые, как безгрешные детские грезы.
Понравились Шорене и сверкающие чистотой кельи. Воспитанная в Пхови, она не отличалась большой религиозностью, но с удовольствием слушала теперь церковное пение и сама пела на клиросе. Вместе с другими сестрами она варила пищу, убирала кельи, чинила ветхую одежду монашек и чистила кастрюли своими белыми, как сердцевина миндаля, руками.
Однажды к ней подошла седая монахиня, сестра Евфимия, и вырвала у нее из рук медный котелок. – Жаль портить такие руки о грязную посуду, зала она.
Младшая должна служить старшим, – ответила Шорена.
– Ты не младше меня. Мы обе седые! – воскликнула Евфимия шутя.
Она обняла и поцеловала Шорену в щеки, поцеловала ее ранние седины и, как ребенка, прижала к груди. Евфимия была рябая от оспы, некрасивая женщина, но чистая сердцем и многотерпеливая. Смолоду невзлюбила ее судьба. Работорговец купил ее в Кларджети и продал какому‑то иранцу на рынке рабов в Уплисцихе. В Иране Евфимию купил грузин‑виноторговец. Спустя много лет он приехал в Мцхету на богомолье и здесь внезапно умер.
Жизнь Евфимии уже была в ту пору на ущербе. В Багинетском женском монастыре Евфимия нашла наконец покой. Шорена со всей нежностью дочери привязалась к ней.
Иногда молодая монахиня укрывалась под тенью кипарисов и глядела оттуда на раскинувшуюся внизу Мцхету. Только об одном мечтала она: узнать что‑нибудь о здоровье ее любимого Уты.
Но женские пересуды и в монастыре не оставляли Шушанику в покое. Старые и молодые монахини говорили о ее красоте и ранних сединах. Она никому ничего не рассказывала о своей жизни, но праздная фантазия монахинь плела свои сказки. Говорили, будто Шушаника из простолюдинок и любила какого‑то пахаря, а выдали ее замуж за старого эристава и будто пахарь с горя поранил себя, а Шушаника сбежала от эристава.
Смиренную монахиню беспокоили вопросами, бегали за нею следом, подсматривали, что она делает, и, когда заставали одну, обнимали, целовали ее.
Простая черная одежда красила Шорену. Теперь она еще больше походила на скорбного ангела Кинцвиси. Как‑то вечером после молитвы Евфимия и Шушаника сидели под кипарисами. Вдали, на краю утеса, стоял тополь, а за ним разверзлась глубокая пропасть.
Они молча смотрели на игру заходящих лучей на куполе Светицховели. Купол храма был покрыт золотом, и отраженные в нем солнечные лучи радовали взор. К ним подсела молодая монашенка. Она взглянула на Светицховели, а потом обратилась к старшей монахине:
– А знаешь, мать Евфимия, что произошло в Мцхете?
У Евфимии были порваны все связи с жизнью, и потому она довольно равнодушно спросила болтунью:
– А что именно произошло?
– А то, что строитель этого храма, какой‑то лаз, полюбил очень красивую девушку, дочь эристава. Царь Георгий сам хотел жениться на ней. А та, глупая, предпочла ему бедного зодчего. Об этом узнал царь. Влюбленных застали на месте. Девушка убежала, но забыла свои шейдиши у зодчего под подушкой. Царь Георгий разгневался и велел отрубить зодчему правую руку…
Смертельно побледнела Шорена. Она вспомнила, что недели две. тому назад у нее действительно пропали шейдиши цвета фазаньей шейки.
Некоторое время она сидела молча, потом встала и, как лунатик, побрела к утесу.
– Куда ты, Шушаника? Не отозвалась Шорена.
На краю утеса она перекрестилась и бросилась в пропасть. Сначала она летела вниз раскрыв руки, так, как на фресках изображались в те времена летящие ангелы, но затем перевернулась в воздухе и, ударившись головой о скалу, испустила дух.
LVI
В Мцхете снова вспыхнула чума.
Умер настоятель Самтавройского монастыря отец Стефаноз. На той же неделе от чумы погибла Вардисахар. На погребении старца Стефаноза архиепископ Ражден произнес речь. – Много язычников в Мцхете, и потому чума не по кидает город, – сказал он и во всеуслышание назвал Фарсмана Перса главой язычников.
Разъяренная толпа схватила Фарсмана и хотела побить его камнями, но старец Гаиоз удержал толпу и вза‑мен предложил заклеймить Фарсмана тавром «единомышленника сатаны».
Раскалили медное тавро с изображением лисы и приложили ко лбу Фарсмана. Георгий находился в это время в Уплисцихе.
Царевич Баграт невзлюбил Фарсмана, Он хотел его повесить и не сделал этого только потому, что не было в Мцхете другого столь же искусного знахаря, умеющего лечить соколов. Но и это не спасло Фарсмана. У Баграта заболел сокол, Фарсман поставил ему клизму, но сокол околел.
Тогда юный повелитель разгневался и приказал бросить Фарсмана в темницу. И снова покатилась «амфора бездонная». Узник сбежал из тюрьмы к сарацинам. У Дигоми его настигли. Фарсмана пытали, вырывали ногти на пальцах, но он так и не выдал тайны ковки харалуж ных мечей. Во время пыток он умер.
Итак, воровавший вино попался на краже подонков…
В те дни Баграт получил письмо из Византиона.
После ужина царь начал бранить византийцев. Царевич возразил отцу:
– Следует быть в беседе сдержаннее, отец! Ты уже не в первый раз изволишь хулить кесаря и всю Византию. Фарсман, оказывается, совсем иначе перевел твои слова катепану Касавиле, а потом, перед отъездом ви зантййских гостей, он подробно передал катепану под линный смысл твоей речи. Касавила доложил твои сло ва новому кесарю, вот почему и была послана за мною погоня.
Царь вспылил.
– Византийцы развратили тебя! Фарсман поступил хорошо, что прямо в лицо выпалил правду Касавиле! («О, если бы я мог вторично убить Фарсмана», – думал он.) На другой день в палату вошел архиепископ Раж‑ден. Царь курил опиум.
Крокодил огляделся и, убедившись, что никого нет, доложил Георгию о гибели Шорены.
Царь поднялся и молча ушел в опочивальню, удалил постельничего, сам запер дверь. Выкрасил бороду хной и переоделся простолюдином.
Вечером он вызвал к себе Вамеха Ушишараисдзе.
Никто не видел, как они вышли вдвоем из дворца, как вывели коней из конюшни.
Первую неделю думали, что царь изволил уехать на охоту в Сапурцле. Потом решили, что он опять в Уплисцихе. Всюду были разосланы скороходы. Послали гонцов в Абхазию, Тмогви, Фанаскертскую крепость.
Царя не нашли.
Искали его труп в Куре и Арагве. Царь и скороход Ушишараисдзе пропали бесследно. Царевич, или, вернее, теперь уже царь Баграт IV, вспомнил только одно: в ту роковую ночь кто‑то поцеловал его во сне.
– Я хотел взглянуть, не отец ли это, но меня одолел сон…
Придворные, вспомнив о таком же бесследном исчезновении халифа Аль‑Хакима, решили, что Георгий последовал его примеру.
LVII
Глахуна и Вамех целый месяц скитались по Триа‑летским лесам. Ночевали они в хижинах пастухов, а иногда в деревне Ицро в заброшенной избушке. Чтобы не выдать себя, они избегали встреч с поселянами.
Однажды утром, лежа в шалаше пастуха, Глахуна Авшанидзе проснулся, услыхав мычание оленя. Ему снилось, что он в Мцхетском дворце. Он повернулся на другой бок и продолжал дремать в полусне.
Олень затрубил вторично. Царь вздрогнул и вскочил на ноги. Разбудил Вамеха, Они взяли с собой Куршай и пошли в том направлении, откуда слышался олений рев.
Ушишараисдзе увидел самца‑оленя и пустил в него стрелу, но промахнулся. Глахуна погнался за оленихой, она была львиного цвета и напоминала собой Небиеру.
До полудня охотник и собака гонялись за оленихой, пока наконец, тяжело раненная, она не свалилась на землю. Когда Глахуна подошел к ней, она лежала, согнув передние ноги и, уткнув морду в землю, тяжело дышала. Охотник хотел было добить самку, но она была так прекрасна и беспомощна, что Глахуна опустил оружие. Он подошел к обрыву и позвал Ушишараисдзе, но никто не отозвался. Глахуна влез на дерево, кричал, свистел, но все напрасно.
«Дотащу ее на руках», – подумал он.
Глахуна обхватил зверя и некоторое время тащил его, но вдруг почувствовал сильную боль в животе и упал на землю. Захотел подняться, но уже не мог. Тогда он положил голову на смертельно раненную, но еще теплую свою добычу.
«Смерть пришла», – подумал он.
Вспомнил Шорену и несколько счастливых минут, проведенных с нею в Кветарском замке. Наконец подоспел Вамех, он подхватил царя и понес его в деревню Ицро. Олениху бросили в лесу. Уложив царя в хижине, Ушишараисдзе принялся растирать ему живот, но заметил, что царю от этого становится хуже.
Лицо Георгия покрылось смертельной бледностью, глаза закрылись. Затем щеки его слегка зарумянились, и он открыл глаза.
– Есть кто‑нибудь в этом доме, Ушишараисдзе, кроме тебя? – спросил он.
– Никого нет, государь. – Хорошо, Вамех, что, кроме тебя, не будет других свидетелей моей смерти.
– О какой смерти ты изволишь говорить, государь Еще рано тебе умирать…
– Нет, часы мои сочтены, Вамех. Гнев змеиного Георгия настиг меня… Я ухожу из этого мира! А ты, Вамех, расскажи то, о чем я буду говорить,‑расскажи всем, кто будет спрашивать обо мне. Расскажи царевичу Баграту, и Звиаду‑спасалару, и последнему сапожнику.
Во многом я грешен, Вамех, и как царь и как человек. Был я и храбрым и трусливым. Боролся с кесарем и боялся змей. Был спесивым и любил выпивать.
Если бы азнауры не изменили мне у Басиани, я бы взял в плен кесаря Василия. Грузии я отдал свои отрочество и юность, но грузины звали меня абхазом, а абхазы ‑лазутчиком карта‑линцев, – меня, Багратиона, лаза… Георгий закрыл глаза и немного помолчал. Лицо у него мучительно перекосилось и еще больше подернулось смертельной бледностью.
Потом он снова набрался сил, пришел в себя и продолжал:
– Когда вернешься домой, Вамех, поцелуи Звиада‑спасалара и скажи от меня, что он все же был прав в том, что говорил мне об армянах, о греках.
Пожалуй, самая большая моя ошибка состояла в том, что я не оценил его советы… И то правда, что я не пошел по исконным путям, по которым вели наш народ Давид Куропалат и отец мой Баграт. Я даже искал случая заключить союз с сумасбродным халифом Аль‑Хакимом и этим испортил отношения с греками…
Вот что скажи Звиаду. чтобы он предостерег сына моего Баграта от неверного пути, чтобы тот искал союза с единокровными и единоверными, чтоб Звиад помогал юному царевичу в борьбе с разнузданными эриста‑вами в собирании грузинских земель… А народ…
Но Георгий так ничего и не успел сказать о народе…
Вамех вышел и разыскал в деревне какого‑то дьякона. Когда они подошли к избушке, где лежал Георгии, Вамех отстал от дьякона и, прислонившись к столбу хижины, рыдал в темноте, – этот громадный мужчина, Вамех.
Дьякон встал у изголовья умирающего. В одну руку он взял псалтырь, в другую– зажженную восковую свечу и монотонно затянул:
«Господи, владыка души и телес наших, ты рассеял смерть, попрал сатану и даровал нам жизнь на земле. О господи, упокой душу раба твоего (он пропустил имя, так как не знал, над кем читает отходную) в царстве света, в саду цветущем, в покоище твоем, где несть ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная, – и прегрешения его, содеянные им делом, словом или помышлением, отпусти ему, яко ты еси един бог всеблагой и человеколюбец, ибо несть живущего на земле и не прегрешающего, ибо един ты безгрешен, и истина твоя есть истина вечная, и слово твое истинно»…
В Кутаиси, во время похорон Георгия, был страшный ветер и дождь. Когда разошлись плакальщицы, придворные и ротозеи, старый могильщик сказал молодому:
– И в смерти оказался несчастлив царь Георгий!
LVIII
Горе чреву моему, что породило тебя,
Горе соскам моим, что вскормили тебя,
Горе устам моим, что звали они тебя, но ты
не откликнулся,
Горе очам моим, что оплакивали тебя…
(Из материнского плача)
Здоровье Арсакидзе изо дня в день ухудшалось.
Больной попросил Нону позвать Бодокию. Долго разыскивала его Нона. В полночь пришел Бодокия. Когда он на цыпочках вошел к больному, ему показалось, что Константин спит, Бодокия поцеловал его в лоб. Он приоткрыл глаза и
сказал:
– Возьми из‑под изголовья ключи, открой вон тот зеленый сундук, поищи кошелек и принеси сюда.
Бодокия молча исполнил его желание.
– Как видишь, мне уже не понадобится заказывать далматик… Десять золотых отнеси моей матери, в Пхови. Привези ее сюда, скажи, что я немного хвораю и хочу ее видеть… Пять золотых отдай бедной Ноне… Десять золотых отнеси твоим детям‑пусть они растут и здравствуют.
Если не они, то хотя бы правнуки их доживут до того времени, когда в Грузии свет одолеет тьму… Поспеши в Пхови… Бодокия еще раз поцеловал больного и, сгорбившись, вышел из комнаты. Нона заметила, что его плечи вздрагивали. Когда она закрывала за ним дверь, слышала, как рыдал он в темноте. Ночь раскинула в саду шалаш из бурки. И в дом Рати послала она своих послов.
Заря не занималась, августовская жара не спадала даже в темноте. Вокруг единственного светильника плясали черные бабочки с расписными крыльями.
Метался больной мастер, и не видел он ни бабочек, ни летучих мышей, которые носились под потолком. Бабочки, обжигаясь о пламя светильника, падали вниз. Но ночь посылала на гибель новые и новые их отряды. Плясали вокруг огня бабочки. Реяли тени в комнате.
Мужественно боролся с тьмой только фазан в долине Цицамури. Оглушенный жаром, Арсакидзе поднял голову. В окне виднелся небосвод – синий, каким бывает в часы затишья Черное море. Звезды светили и мигали во тьме золотыми ресницами.
Нона варила в своей конурке травы, и когда слезы набегали на глаза, она утирала их подолом платья. Скорбела Нона, что не было около больного его матери. Совенок пропищал в ночи. Больной тихим голосом простонал:
– Воды!
Вода стояла тут же, но правой руки у него не было, а левой он не мог пользоваться – мешала рана.
…Он видел, как река стала выступать из берегов – нет, то была не река, а море, синее море! Не резвятся ли в нем золотые рыбки?
На берегу моря показалась лазская деревня, лазский домик и тополя, высокие, до самых небес.
А затем выступили горы, прекрасные пховские горы. С утесов лились водопады… Но никто не хотел дать ему воды! В маленьком дворике с каменной оградой суетилась старушка в черном. Голова ее была покрыта черным платком. В руке она держала нож с черным черенком. Она вонзила нож в горло черной овцы, и оттуда хлынула кровь. Арсакидзе хотел подойти и напиться, но мать не допускала своего любимого Уту.
С утесов падала вода, гремели обильные пховские водопады, но вокруг стоял зной.
Жаждущие коршуны тщетно бились о безводное палящее небо.
– Воды! – попросил Арсакидзе слабым голосом и заплакал, как ребенок,‑даже мать не хотела дать ему напиться! Вдруг испугался, как бы не увидели его слез, с трудом поднял левую руку и прикрыл ею глаза. Простился с горами и морем, простился с милым детством и горьким юношеством…Больному показалось: что‑то шуршит в углу над ним, что‑то упало на влажную щеку, кто‑то его укусил… Не жук ли? Он вздрогнул. Его охватил озноб…
Новое видение возникло перед ним, волчьи глаза сверкнули в темноте. Все ближе и ближе надвигалась расплывчатая мохнатая тень. Сверкнули волчьи глаза и потребовали у него душу. Не отдал художник души своей старцу с волчьими глазами.
Длиннобородый старец вступил в борьбу с мастером и боролся во тьме; затем схватил его за раненое бедро и онемил его. Мастер долго боролся с ним, с богом смерти. Боролся с тьмой фазан в долине Цицамури…
…Наконец занялась заря. На востоке поднялся сполох света.
Небо осыпало горы красными маками, фиолетовые лучи лились, как водопады с пховских гор. С картины сошла Шорена. На ней было платье из китайского шелка, золотые косы падали на плечи. Она шла по полю цветущих маков и кидала в Константина хлебными колосьями… Маки и хлебные колосья! Трижды преклонила перед ним колени желанная и попросила душу у великого мастера. Слезы полились из глаз Константина – не мог он отдать свою душу любимой, ибо душа его принадлежала Светицховели… Из Пхови приехала мать Арсакидзе. Увидела она искусанного скорпионами сына и окаменела… Тысячу лет с того дня шли дожди, гремели громы и всходило солнце над Грузией.
Тысячу лет хранилась легенда об окаменевшей матери.
Еще в детстве я видел в Мцхете камень в человеческий рост, о котором говорили:
– Это мать Константина Арсакидзе.
Камень этот и вправду напоминал женщину в пховском платье.
Прошли годы…
Много пришлось мне после этого поработать – я стремился вскрыть в живом слове тайны, замурованные в камнях.
ОТ АВТОРА
Мне кажется, что читатель не сочтет излишними несколько слов автора по поводу романа «Десница великого мастера».
На протяжении более чем двадцати столетий грузинский народ стяжал себе славу в войне, литературе и зодчестве. Безусловно, велик Руставели в своем поэтическом созвездии. Но не меньше мы гордимся и нашими непревзойденными мастерами, создавшими Болниси, Джвари, мцхетский Светицховели, Бана, Ошки, Цугругашени, Цроми и Гелати. И меня потрясло, что люди, создавшие такие шедевры, оказались в тени забвения.
Потому‑то я и обратился к народной легенде об отсeчении руки Константину Арсакидзе, стремился рассказать о нем, воспеть труд великого художника и оплакать его трагическую гибель.
Некоторым критикам показалось, что главным героем моего романа является Георгий, а не Константин Арсакидзе. Такому утверждению противоречит даже заглавие романа. В центре событий – история отсечения руки, скованность и обреченность мастера, творящего в тираническом государстве.
Некоторые удивлялись, почему я не воспроизвел в «Деснице великого мастера» внешние войны, а уделил внимание подавлению восстаний феодалов внутри государства. Должен сознаться, сделал я это умышленно. Внутриполитическое положение решает судьбу каждого государства. Доказательством этому – мировая история. Из‑за междоусобиц погибли древняя Греция, Рим, Византия, Грузия Русудан и Георгия Лаши, дочери и сына царицы Тамары. Поэтому я и поставил в центре своего романа описание внутреннего положения Грузии при Георгии I.
Серьезные замечания были сделаны критиками по поводу образа Фарсмана Перса. Тут прежде всего я должен заметить, что Фарсман Перс является в истории Грузии предтечей кондотьеров. Я никогда не думал идеализировать этого авантюриста.
Противопоставление Фарсману Персу Константина Арсакидзе самоочевидно в романе. С одной стороны – талантливый, но беспринципный и продажный Фарсман, человек без роду и племени, с другой – его антипод, еще более талантливый выходец из народа – Арсакидзе; бессмертное творение искусства – результат его самоотверженного патриотического труда.
Я несколько дополнил настоящее издание романа и поработал над тем, чтобы образы его героев более отчетливо доносили идеи своего времени и стали более ясными в свете идей нашей современности.
Константинэ Гамсахурдиа
Москва, декабрь 1955
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »