29 октября 2010
Дети. Автор: Андрич Иво
Литература / Литература славян и народов СССР / Босния и Герцеговина / Альбом Андрич Иво
Разместил: Александр И
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »
Аннотация
В том выдающегося югославского писателя, лауреата Нобелевской премии, Иво Андрича (1892–1975) включены самые известные его повести и рассказы, созданные между 1917 и 1962 годами, в которых глубоко и полно отразились исторические судьбы югославских народов.
Иво Андрич
Дети
Перевод: О. Кутасова
Наш приятель, инженер с пробивающейся сединой в волосах, однажды вечером рассказал нам об одном эпизоде из своего детства:
– Была Страстная неделя. Дети не любят эту предвесеннюю пору, когда земля еще пуста и ветки голы, когда нет ни снега, ни цветов, ни фруктов, ни зимних забав, ни купания. В такие дни, оседлав качающиеся заборы и жмурясь на мартовском солнце, эти маленькие люди изобретают новые, зачастую странные и жестокие игры.
Признанными атаманами на нашей улице были Миле и Палика. Миле, сын пекаря, бледный, с изможденным, не по годам суровым лицом. Толстощекий, румяный Палика по отцу был венгр и, хотя родился на одной с нами улице, необычно растягивал слова, и речь у него была затрудненная, словно он говорил с набитым ртом. Наши атаманы вели яростную борьбу с вожаком соседнего околотка. Им был один наш ровесник Степо Кривой, который уже умудрился остаться без глаза. Все прочие составляли армию, не отличавшуюся постоянством и дисциплиной, но агрессивную и горластую.
Как в любой борьбе, и мы сталкивались с верностью и отвагой, сомнениями и вероломством, слезами, кровью, изменами и клятвами.
Чуть ли не каждый день, когда под вечер мы собирались у каменного фонтана, атаманы отзывали нас в сторонку по одному и напряженным, глухим голосом спрашивали:
– Ты за меня?
В один из таких весенних дней – был Великий четверг – Миле и Палика позвали меня идти с ними завтра после обеда бить евреев. Подобные экспедиции в еврейские кварталы совершались несколько раз в год – обыкновенно по нашим или еврейским праздникам. Мне, никогда раньше не участвовавшему в таких подвигах, была таким образом оказана большая честь. Думаю, обедал я в тот день кое‑как, сам не свой от возбуждения. Отправились мы сразу после обеда. Прежде чем спуститься вниз и перейти реку, мы остановились на углу, уселись на отполированную каменную плиту, и Миле с Паликой тщательно, опытным глазом осмотрели наше оружие. У Палики была невиданная охотничья палка, он обил ее гвоздями и заострил на конце. Миле свое оружие смастерил сам. Резиновый шланг с одного конца начинил свинцом, а другой конец прикрутил веревкой к запястью. Гибкая дубинка была предметом его особой гордости, он называл ее «дьяволицей». Как всегда невозмутимый и суровый, он нагнулся над ней и подправлял нижний конец острым ножичком.
Мне досталась сломанная жердь, только что вырванная с мясом из какой‑то ограды, внизу еще торчал гвоздь, которым она была прибита к перекладине. Я стыдился своего оружия, оно представлялось мне жалким и убогим. Миле забрал его у меня, ловко вытесал рукоять и несколько раз со свистом взмахнул им над своей головой. Я тут же попробовал сделать то же, но такого свиста, как у Миле, у меня не получилось.
Мы спустились на улицу, где обычно подстерегали еврейских ребят и расправлялись с ними.
– Праздник у них. Они сейчас вокруг воды ходят, – сказал Палика со знанием дела, сторожко, точно охотник, озираясь по сторонам.
Однако еврейских ребят не было видно. Злым, повелительным голосом Миле предложил пойти в сторону торгового квартала. На первом же углу Палика остановился и сдавленно крикнул:
– Вон жидята!
И правда, в глубине улицы возле каменного фонтана играли четверо празднично одетых мальчишек.
Миле лишь бросил на Палику укоризненный взгляд, дав знак следовать за ним и делать то, что делает он. Резиновую дубинку он спрятал за спину и пошел неторопливым шагом, рассеянно глазея на дома и лавки. Так мы приблизились к фонтану. То ли наш вид показался еврейчатам подозрительным, то ли они уже привыкли к таким нашествиям, но они, будто косули на лесной опушке, разом вскинулись и спрятались за фонтан. Сердце у меня колотилось бешено. Не мигая я смотрел в затылок Палики.
Чтобы обмануть противника, Миле притворился, что идет по другой стороне улицы, однако, когда до фонтана оставалось всего несколько шагов, он с пронзительным гиком бросился на еврейских мальчишек. В первое мгновение казалось, те будут защищаться, но, когда Миле ударил одного своей жуткой дубинкой по руке и когда и мы с Паликой подбежали, мальчишки сломя голову бросились наутек.
Но мое внимание было приковано не столько к ним, сколько к Миле, к той стремительности, с какой он скинул с себя напускное спокойствие и превратился во что‑то новое и незнакомое. Совершенно отдельно от него я слышал и видел его крик и удар. Они существовали как бы сами по себе, как первые приметы неведомого мне огромного, страшного, волнующего мира, где жизнь каждого висит на волоске, где надо бить и принимать удары, где ненавидят и ликуют, гибнут и торжествуют победу, мира, в котором мне мерещились невиданные опасности и несказанно прекрасные мгновения счастья.
Миле и Палика припустили за беглецами, я – за ними. Троим мальчишкам удалось забежать в ворота своих или чужих домов, откуда нам вслед тут же раздались крики и проклятия еврейских женщин. Четвертый, самый крупный, несся как слепой с одной улицы на другую, пока не исчез за какой‑то белой стеной. Когда я прибежал туда, Миле и Палика, как гончие, рыскали по сырому двору, пытаясь отыскать беглеца.
Это был заброшенный, полуразрушенный мейтеб. Мы прошли по коридору, несколько трухлявых ступенек вели во внутренний четырехугольный дворик, со всех сторон окруженный высокими стенами. Кроме дверей, в которые мы вошли, лишь на противоположной стене была калитка, явно запертая или даже заколоченная давным‑давно. Один угол занимал кусок обвалившейся кровли из позеленевших досок, верхним концом упиравшихся в стену, а нижним – в кусок стропила. В свободном пространстве между бревном и землей в пядь высотой я вдруг увидел два ботинка, судорожно прижатых один к другому. В упоении погоней я рукой поманил Миле и гордо ткнул пальцем в свое открытие. Не посмотрев на меня, он впился взглядом в злосчастные ботинки и шепнул, чтобы я оставался на месте и не дал жиденку улизнуть в двери. Вместе с Паликой Миле спустился с последней ступеньки во двор. Палика по повелению Миле пошел к забитой калитке и там стал, расставив широко ноги и подняв свою палицу. Я сразу принял такую же позу.
Миле тем временем крался к остаткам кровли шагом военного разведчика, не сводя глаз с цели. Эта его неслышная поступь и острый прицельный взгляд наводили на меня больший ужас и волнение, чем любая погоня и расправа. Прежде чем он подошел вплотную к доскам, мальчишка, спрятавшийся за ними, выпорхнул из своего убежища, как птица из пшеницы, и помчался по двору.
Палика, подергав калитку и убедившись, что она не поддается, покинул свой пост. Началась погоня, в которой еврейчонок то набегал на оружие Палики, то натыкался на резиновую дубинку Миле. Правда, им ни разу не удавалось шарахнуть его по голове или по спине, удары задевали лишь руки или ноги. Палика суетился больше. Миле же стоял, как крестьянин на гумне, и, не сходя с места, исхитрялся достать жертву, увертывавшуюся от Палики, своей дубинкой. Мельтешащая троица постепенно приближалась ко мне.
Треугольник из палицы, жерди и резиновой дубинки все больше смыкался вокруг мальчишки. Теперь я мог разглядеть его ближе. Коренастый и плотный, с курчавой непокрытой головой, он был одет в новый дешевенький костюм, после убежища ставший мокрым и грязным. В его движениях в противоположность движениям Миле мне не виделось ничего страшного и волнующего. Он бросался вперед всем телом, будто в пропасть.
В какое‑то мгновение, когда Палика настиг его и занес палку над его головой, еврейский мальчишка внезапно и довольно комично нагнулся и всей своей тяжестью ударил в грудь Палики. Таким образом он избежал удара палицы. Но подскочил Миле. Все трое сплелись в клубок. Но пока Палика приходил в себя, маленький еврей как‑то вывернулся из их рук, одним махом взлетел по ступенькам и неожиданно оказался лицом к лицу со мной. На долю секунды я увидел его перед собой: руки подняты, одна ладонь в крови, голова закинута, как у умирающего, полуоткрытый рот, губы белые, глаза пустые, разлитые как вода, лишенные всякого выражения и давно обезумевшие. Тут‑то мне и следовало его ударить.
Что же тогда произошло? Как часто я задавал себе этот вопрос и в те дни и много лет спустя! И никогда не находил на него ответа.
Насколько потом я смог вспомнить и рассудить происшедшее, мальчишка чуть нагнулся (это было то самое движение, которое минутой раньше спасло его от удара Палики), легонько отстранил меня, коснувшись неповрежденной рукой моего бедра, собственно, отодвинул, как невесомую занавеску, и, гулко топоча, помчался по узкому коридору, оставив меня в полном оцепенении, с напрасно поднятой жердью, на конце которой торчал огромный острый гвоздь.
Я пришел в себя лишь тогда, когда мимо, грубо и презрительно отпихнув меня, пробежали Миле и Палика. Я так и остался стоять на прежнем месте и, словно во сне, слушал, как под их ногами стонали половицы. Потом вышел со двора, волоча за собой вдруг отяжелевшую жердь. В глубине улицы я увидел бегущих Миле и Палику. Приободрившийся еврейский мальчишка удрал. Те какое‑то время пытались его догнать, но скоро остановились, сперва один, а за ним и другой. Обсудив что‑то, они пошли назад той же дорогой, по которой мы шли сюда, в мою сторону даже не обернувшись. Я поплелся следом. Недалеко от моста я настиг их. Я шел прямо за ними, но они делали вид, что не замечают меня. Положение было мучительное. Я попытался заговорить, но Палика цыкнул на меня:
– Заткнись!
И на все мои попытки оправдаться, сказать хоть что‑то в свою защиту он отвечал холодным и яростным «Заткнись!». Но, пожалуй, еще сильнее меня мучило и тревожило молчание Миле. Так мы перешли мост и зашагали к своей улице. Я шел в двух шагах от них, и сам понимая, как я глуп и смешон. В голове у меня вертелись слова, которые надо было бы сказать и которые объяснили бы то, что произошло. Видимо, подбирая эти слова, я что‑то произнес вслух. И тут Миле остановился, обернулся и, прежде чем я успел что‑то сказать или защититься, смачно плюнул в меня, забрызгав всего слюной. Если бы он ударил меня своей резиновой дубинкой, вероятно, я так не растерялся бы и, возможно, сумел бы ответить ударом на удар. В результате я остался стоять посреди улицы, утираясь рукавом, а те двое удалялись, как мне казалось, необыкновенно быстро. Словно бы они летели, а время стояло.
У маленьких людей, которых мы зовем детьми, есть свои горести и свои мучительнейшие страдания. Став взрослыми и умудренными, они о них забывают. Вернее, теряют из вида. Если бы нам удалось вернуться в детство, сесть снова за парту начальной школы, с которой мы давно расстались, мы их снова увидели бы. Горести эти и страдания продолжают существовать, продолжают жить, как любая другая реальность.
Сейчас, когда за спиной столько лет и событий, трудно, да и невозможно меркой сегодняшнего опыта и словами, служащими для выражения сегодняшних чувств, описать первую в жизни бессонницу, муки и терзания из‑за презрения атаманов Миле и Палики, из‑за насмешек всей ребячьей уличной ватаги. Каждая попытка оправдаться, поправить дело лишь усугубляла мое положение и обрекала на еще большие унижения и одиночество. Палика рассказывал всем про мой позор и в лицах карикатурно изображал, как глупо я проворонил жиденка, а ребята, окружив его, громко хохотали и отпускали на мой счет шуточки. Миле молчал, не желая ни видеть меня, ни слышать обо мне. Ребята с других улиц показывали на меня пальцем. А я не отрывал глаз от земли, в школе на переменах прятался в уборной и домой возвращался окольными улицами, как прокаженный. Дома я не мог ни с кем поделиться, а тем более попросить защиты или утешения. Кажется, именно тогда я почувствовал то, в чем позднее полностью убедился: в самых глубоких наших душевных терзаниях родители мало чем могут нам помочь, мало или ничем.
Шли дни, а меня ни на миг не покидало сознание моего унижения. Мой детский мир рухнул, и обломки его лежали у моих ног. Я стоял над ними бессильный, ничего не понимая и зная только одно: я страдаю. Стоял в полной растерянности, не видя, куда податься, где мне, опозоренному, униженному и одинокому, найти под этим небом место? Как я должен относиться к Миле, Палике и остальным ребятам, с которыми я всей душой хотел бы быть равноправным товарищем, а как – к еврейским ребятам, которых, похоже, надо преследовать и бить, а я не могу и не умею этого делать?
Наконец время как‑то сгладило это происшествие, хотя я так и не нашел ответа на свои вопросы. Мало‑помалу я помирился с ребятами. Видимо, они простили меня. Или забыли? Этого я уже не помню. Однако больше никогда не брали с собой на подобные подвиги. А я долго еще помнил тот день, и иногда он снился мне. Снилось почти всегда одно и то же: еврейский мальчик с мученическим лицом пробегал мимо меня, легкий и неудержимый, как ангел, и я снова пропускал его, не ударив, хотя наперед знал, чем это мне грозит. Или: я стою посреди улицы оплеванный и одинокий под беспощадным светом дня, и время стоит, а товарищи стремительно удаляются. Лишь много позже годы молодости вытеснили этот эпизод из моей памяти. Но это уже было забвение, смерть детства.
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »