29 октября 2010
Елена, женщина, которой нет. Автор: Андрич Иво
Литература / Литература славян и народов СССР / Босния и Герцеговина / Альбом Андрич Иво
Разместил: Александр И
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »
Перевод: Тамара Попова
Иво Андрич
Елена, женщина, которой нет
С самого начала
В тишине и неподвижном воздухе летнего дня неожиданно налетело откуда‑то неуловимое дуновение, будто заплутавшаяся, одинокая волна. И створка моего полуоткрытого окна несколько раз ударилась о стену Тук‑тук‑тук! Не открывая глаз от работы, я только улыбнулся, как человек, который хорошо знает все, что происходит вокруг, и живет спокойной, счастливой жизнью, исключающей какие бы то ни было неожиданности. Не произнеся ни слова, легким кивком головы я дал понять, что шутка удалась, что она может войти и что я ожидаю ее с радостью. Ее появление всегда предварено милым озорством, музыкой или особым ароматом (музыкой случайного, одинокого звука, кажущегося необычным и значительным, запахом простора или свежего северного ветра, предвещающего первый снег). Иногда до меня доносится словно бы разговор, она будто бы узнает у кого‑то внизу, в подъезде, мою квартиру. Иногда я лишь почувствую, как перед окном беззвучно промелькнет ее изящная тень, но и тогда не оборачиваюсь и не подымаю взора, абсолютно уверенный, что это она и что она сейчас войдет. И в эту долю секунды испытываю неописуемое, несказанное наслаждение.
Конечно, она не входит ко мне и не предстает перед моими глазами, которым еще ни разу не удавалось ее увидеть. Но я уже привык к этому, не жду ничего иного и весь погружаюсь в бесконечный сладостный миг ее прихода. А то, что она не входит ко мне в комнату, что вообще не существует, – это я уже пережил, переболел этим, как болезнью, которой болеют однажды в жизни.
В течение многих дней и лет, наблюдая и запоминая ее появления, самые разные по форме, но всегда чудесные и неожиданные, мне удалось обнаружить в них некую закономерность и словно бы порядок. Прежде всего это мимолетное привидение связано с солнцем и его движением. (Я назвал это привидением ради вас, моих слушателей, хотя мне смешно и даже оскорбительно называть таким, по сути дела ничего не значащим словом, самую главную и живую мою реальность.) Да, она нисходит ко мне почти исключительно в период с конца апреля до начала ноября. Зимой ее приходы редки, но и тогда они опять же находятся в некой связи с солнцем и светом. И по мере того, как выше подымается наше светило, ее появления бывают все чаще и оживленнее. В мае они редки и нерегулярны. В июле, августе почти ежедневны. А в октябре, когда после полудня солнце заливает все рассеянным, спокойным светом и человек ненасытно, без устали упивается его лучами, словно утоляя жажду, она почти не покидает меня, в то время как я сижу на веранде, покрытой кружевом, сотканным из бликов и теней листвы. Я ощущаю ее присутствие в комнате по едва уловимому шороху страниц или по неприметному потрескиванию паркета. Но чаще, невидимая и неслышная, она стоит где‑то за моей тенью. А я целыми часами живу, сознавая ее присутствие, и это значительнее всего того, что могут даровать глаза и уши и все остальные жалкие органы чувств.
Но когда солнечный путь становится короче и редеет листва, а на светлой коре дерева нет‑нет да и промелькнет уже тронутая линькой белка, привидение начинает бледнеть и постепенно исчезает. Все реже в комнате за моей спиной возникают привычные шорохи, полностью прекращаются шутки, которые доступны лишь беззаботной молодости или вечному миру грез. Невидимая женщина постепенно сливается с моей тенью. Исчезает и умирает, как исчезают призраки и искры, не прощаясь и не предупреждая о своем уходе. Она никогда не существовала. Сейчас ее нет.
Наученный долгим опытом, я знаю, что Елена спит, свернувшись в моей тени, словно на чудесном ложе, откуда подымается и предстает передо мной нерегулярно и неожиданно, повинуясь трудно уловимым законам. Своенравно и всегда непредвиденно, как и подобает созданию, которое одновременно и женщина, и призрак. Время от времени с ее появлением, точно так же как с приходом обычной женщины, сотканной из плоти и крови, моя жизнь наполняется сомнениями, беспокойством и грустью, которым нет объяснения и от которых нет лекарства.
Так было прошлой осенью. Наступил конец октября. Мне кажется, это случилось в последний день месяца. Уже двое суток дули какие‑то ветры. Они не затихали даже ночью и свирепствовали будто палачи, которым приказано расправиться с цветами, листвой, ветвями. Им помогали в этом непрестанные дожди. На западной стороне небосклона, не предвещая ничего хорошего, разлилась зловещая краснота и, застыв, не двигалась с места, как надзиратель, следящий за тем, чтобы палач точно исполнил свою черную работу: все уничтожил, развеял, стер с лица земли. Со склона горы, где было мое жилище, я спустился в намокший альпийский городок приобрести билет на завтрашний поезд и уладить необходимые дела перед отъездом. На обратном пути навстречу мне проезжали огромные синие автобусы, набитые народом. Туристы в паническом бегстве покидали горы. Здоровый цвет кожи, потемневшей на высокогорном солнце, делал их лица похожими на маски, в разрезы которых тревожно смотрели глаза и под которыми угадывалась бледность, порожденная страхом.
В прихожей, когда я туда вошел, господствовал полумрак, с которым бессильно боролся проникающий в окно красноватый свет вечернего неба. На полу стояли мои вещи, собранные в дорогу. Среди чемоданов, положив голову на самый большой из них, ничком лежала Елена. В полутьме я не мог рассмотреть детали, но поза женщины, и в этом не было никакого сомнения, говорила о том, что огромное горе и неудержимые слезы заставили ее опуститься на пол и рыдать над вещами, приготовленными к отъезду.
Я оцепенел, но сразу же машинально потянулся к выключателю возле двери. Вспыхнул белый свет и, мгновенно погасив красное окно, залил прихожую и все, что в ней находилось. На полу стояли чемоданы, два маленьких и один большой, а на них – мой темно‑зеленый грубошерстный альпийский плащ‑накидка. Вероятно, он соскользнул с вешалки и упал на стоявшие под ним чемоданы. Я почувствовал, как медленно, иголочками скатился по коже охвативший меня было страх. Вошел в комнату, зажег все лампы и начал собирать последние мелочи. Стараясь двигаться непринужденно и спокойно, я, будто по делу, снова вышел в прихожую. На пороге по телу снова пробежали мурашки. Но все было на своих местах – освещенные белым светом чемоданы и плащ на них. Все выглядело естественным, все было понятно и не требовало объяснений.
Я плохо ужинал и беспокойно спал, а ранним утром уже сидел в вагоне поезда, который спускал меня в долину и вез в город.
Подошли декабрьские дни, те серые последние дни года, когда одинокие люди отказываются от вечерних посещений и еще глубже, будто в холодную воду или дремучий лес, погружаются в невыносимое одиночество, надеясь таким образом, отдавшись ему целиком, быстрее пережить серую хмарь, спастись и выбраться на какую‑то радостную, светлую прогалинку.
В одну из ночей я сидел в своем кабинете и работал. В огромной комнате с несколькими большими окнами было прохладно, и с каждым часом она все больше остывала. Что‑"ы как‑то согреться, я передвинул маленький столик в глубину кабинета, поближе к еле теплой чугунной печке. Прямо передо мной оказалась небольшая ниша, где были сложены чемоданы. Маленькая настольная лампа бросала вокруг неяркий свет, который лишь частично освещал нишу с вещами. Подымая глаза от работы и раздумывая, я рассеянно глядел на верхний, освещенный чемодан, на металлическую окантовку, яркие гостиничные этикетки и, словно синяки на его теле, следы нерасторопности носильщиков и многих дней и ночей, проведенных в багажных отделениях вагонов. В какое‑то мгновение на никелированном запоре чемодана мне померещился светлый женский волос. Я вскочил. Зацепившийся в замке, это действительно был, один‑единственный волосок, светлый и жесткий, как кусочек проволоки. У меня не хватило сил подойти поближе и прикоснуться к нему рукой, ибо в эту минуту по телу пробежала та же самая дрожь, что два месяца назад, в прихожей альпийского отеля.
Следовательно, тогда все же кто‑то с распущенными волосами лежал на чемоданах, уронив на ладони лицо! Несколько минут я размышлял о своем открытии, а затем, словно повинуясь какому‑то внутреннему голосу, перенес стол на старое место, вместе с лампой и бумагами. Я инстинктивно исключил себя из мучительной игры, которую не затевал и которая была мне неподвластна.
Становилось все холоднее. Я старался не думать о том, что только что для себя открыл. Но когда мне наконец это удалось, понял, что неспособен думать и о чем‑либо ином. Я никогда не любил чрезмерную чувствительность и то неопределенное, смутное состояние духа, в котором воображение легко увлекает нас на ложные и бесцельные пути. Именно потому вся эта игра злила меня и терзала. В отместку я хотел ответить на нее полным презрением, не заниматься ею и больше в нее не вступать. А по сути дела, был вынужден непрестанно думать об этом своем презрении и продолжал терзаться. Ничего не помогало. Оставалось одно – лечь в постель, которая словно могила сулит забвенье и исцеляет от всякой боли, хотя и менее совершенно, чем могила. Ах, если бы лечь означало то же самое, что и заснуть, жизнь не была бы тем, чем она является: смертью, не дающей покоя и надежности. Более недоступный для меня и недостижимый, чем величайшее сокровище или самый невероятный мировой рекорд, сон прозябал где‑то далеко‑далеко, целый океан сна, а я изнывал об одной‑единственной его капле. Уснуть, спать без сновидений, спать мертвым сном, где нет ни чемоданов, ни слез, ни женских волос, ни самих женщин, реальных и призрачных!
Мрак и бесплодные попытки заснуть утомили меня и привели в такое расстройство мое сознание, что я начал терять ощущение реальных размеров собственного тела. Моя ладонь, подложенная под левую щеку, казалась мне безбрежной, знойной пустыней, без единой травинки и без глотка воды. Измученное сознание уверяло меня, что я лежу так с незапамятных времен и что мысль о светлом женском волоске – только один из моих беспокойных снов, явившихся в часы бодрствования. Эта идея придала мне силы, я переборол себя и зажег электричество.
До чего же мал и запутан мир осязаемых вещей по сравнению с горячими, безграничными просторами бессонницы! Как тускло и безобразно все, что можно увидеть открытыми глазами! Водоворот, представший передо мной в жалком земном свете, кружился уже медленней. Наконец все замерло и каждая вещь стала на свое место: дверь, трюмо, диван, письменный стол, телефон.
Я поднялся. Неуверенным шагом, как ребенок, который знает названия окружающих предметов, но не разбирается в их свойствах, я прошел через эту реальность низшего порядка. В глубине кабинета зажег еще одну лампу, на стене. В нише, хорошо освещенные, неподвижно лежали мои дорожные вещи. Я поочередно осмотрел оба никелированных замка на самом большом чемодане. Женского волоса не было и в помине. Зажег настольную лампу и сел на тот самый стул, где сидел, прежде чем лечь, когда ясно увидел вздрагивающий волосок. С этого места на левом замке отчетливо виднелся изломанный и тонкий отблеск, похожий на светлый завиток. И это было все.
Я погасил одну за другой лампы и подошел к постели, которая при свете горевшего на тумбочке ночника напоминала поле боя или трагическую картину после землетрясения. Я взбил подушки, расправил простыню – арену моей ночной борьбы, – погасил последний светильник и лег. Должно быть, в подобный момент впервые родилась в человеческом мозгу мысль о воскресении из мертвых. Я чувствовал себя разбитым и ничтожным – жалкий остаток того человека, который вчера вечером, в десятом часу, вошел в кабинет и сел работать; я был обманут и унижен, причем дважды – сначала миражем, потом явью. То, что теперь от меня осталось, могло спокойно лежать, как никому не нужная ракушка из‑под съеденной устрицы. И я уснул быстро и крепко, но не тем сном, о котором мечтал, прежде чем подняться. Это было забытье ненужного и отринутого от меня тела.
Все искушения, все испытания и все муки, выпавшие на нашу долю, можно измерить силой и продолжительностью связанной с ними бессонницы. Ибо день не их настоящая пора. День – это белая бумага, на которой мы все регистрируем и отмечаем, а счеты сводятся ночью на огромных, мрачных и горячих полях бессонницы. Здесь же все на свете находит свое решение и забывается – окончательно и бесповоротно. Любое перенесенное страдание погрузится в глубину, будто подземная река, или перегорит, не оставив ни следа, ни воспоминания.
Зима шла своим чередом. Странный и терзавший душу эпизод со слезами на чемоданах, волосом, застрявшим в никелированном замке, был счастливо позабыт. Привидение появлялось редко.
Однажды светлым утром я стоял перед зеркалом и причесывался. И вдруг мне примерещилось, что сквозь решетку моих пальцев и прядей волос я заметил Елену, проходившую по комнате у меня за спиной. Она проплыла по зеркалу как неясная тень. И прежде чем я успел ее хорошенько рассмотреть, исчезла в отшлифованных гранях стекла, где преломлялись золотые и синие отблески зимнего утра.
Другой раз я гулял за городом. Дошел до берега реки и спустился по каменистому откосу к самой воде, мутно‑зеленой и бурной. Зимняя река безжизненная и бесплодная – не блеснет в ней рыбешка и не мелькнет насекомое, а на воде не видно ни плывущего прутика, ни листа, ни надкушенного яблока, которое выпало из рук купающихся ребятишек, – студеная вода, безжалостная как нож. Обнаженные кусты, промерзший ракитник. На противоположном обрывистом берегу среди камней взметнулись сосны. Зимний день, более короткий и холодный, чем можно было ожидать, шел на убыль и вдруг сделался совсем студеным и серым. Где‑то вдалеке поднялся ветер, предвестник сумерек. Я прекрасно видел, как на том берегу, пробегая, он одну за другой раскачивал сосны. Летевший ко мне ветер подымал с сосен, окрестных гор и воды, словно пыль, легкую тень, которая, как волна, катилась с возрастающей быстротой, становясь все гуще и темнее. В конце концов придав ей человеческий облик, он поставил ее возле меня. Если бы я незаметно обратил взор налево, уверен, что увидел бы Еленину руку и манжет ее серого рукава. Но я никогда этого не сделаю. Я стою потупившись и не шевелюсь, охваченный ее неожиданным присутствием.
Вот так она являлась этой зимой. И так же только что промелькнула перед окном вместе с весенним ветерком. В каком виде она следующий раз предо мной предстанет? Куда уведет меня это привидение, самое дорогое и более опасное, чем любая опасность реальной жизни? Сойдет ли она, когда наступит время, со мной в могилу? Сейчас я думаю, что в тот час, когда моя тень навеки сольется со мной, она выпорхнет из нее, словно бабочка из кокона, и будет скитаться по свету и навещать окна живых людей. Так я сейчас думаю.
Во время путешествий
Кто‑то завел речь о путешествиях. Его поддержала вся компания. Разговор захватил всех, иногда одновременно говорили по два человека. Хорошее вино, поглощаемое маленькими, размеренными глотками, оживляло беседу.
– Люблю ездить! – неожиданно и тихо произнес один молодой человек, но в улыбке его угадывался скрываемый бурный восторг и радость ожидаемого отъезда.
Меня взволновала улыбка юноши и побудила тоже сказать кое‑что о путешествиях, но про себя. Это был непроизнесенный монолог, который, будто подземная река, беззвучно струился в глубине под шумной болтовней присутствующих.
А кто же этого не любит? Поговорите с женщинами, с молодыми людьми и сами убедитесь. Загляните в души пожилых, степенных мужчин, которые не привыкли говорить о своих желаниях, и вы обнаружите ту же страсть, притихшую, потерявшую надежду на осуществление, но живую и неистребимую. Вероятно, можно сказать, что каждый человек любит путешествия или хотя бы мечту о них, как иную, лучшую жизнь. Но я, говоря о любви к разъездам, имею на то особые и реальные основания. Елена, не балующая меня своим присутствием, чаще всего рядом со мной во время путешествий. Поэтому я люблю разъезжать один и езжу часто. Стоит начаться лету, какая‑то сила – я затрудняюсь сказать, проистекает ли она из меня самого или из окружающего мира, – потянет все мое существо к свету, словно влага росток, и я отправляюсь в путешествие – по земле, по воздуху и по воде. Иными словами, я счастлив, ибо сам не знаю, где я.
Тогда, в счастливые мгновенья, приходит Елена. Как, когда, в каком виде и облике, я бы не мог определить, потому что не умею этого предвидеть и не в силах позднее себе объяснить.
Случается, я встречаю ее, словно бы поджидающую меня при самом отъезде. Только, бывает, устроюсь в купе, в углу дивана у окна (бледно‑зеленая шерстяная обивка, белая кружевная салфетка под головой), поезд трогается и через несколько минут оставляет позади беспорядочно разбросанные и тоскливые городские предместья. Когда за огромным окном вагона поплывут и замелькают сады и нивы, а ожившие ограды, деревья и телеграфные провода закружатся в вихре, я перевожу взгляд на место напротив, незанятое, словно ожидающее кого‑то. Потом пристально гляжу вдаль и знаю, что вся местность и все предметы, приведенные скоростью движения в плывущую, растревоженную массу, сгущаются, складываясь в облик моей спутницы. Я смотрю вдаль, вижу темную полоску дубовой рощи на самом горизонте или хуторок, половина которого темнеет на небе, а другая на земле, и уже уверен, что здесь, рядом со мной, сидит и становится все более реальным существо, присутствие которого одаряет меня неизмеримой радостью, возрастающей с каждой минутой в невообразимой прогрессии. Разве в таком случае не все равно, смотреть ли на далекую точку горизонта или на лицо возникающей передо мной женщины? Ибо радость от ее все более ощутимого присутствия, от сознания, что она существует такая, какая есть, от того, что мне дано видеть ее и чувствовать рядом с собой, эта радость настолько велика и так невероятно быстро растет, что затопляет и полностью поглощает наши реальные фигуры, окружающие пределы и дали, она выплескивается за резкую черту горизонта и выпадает в виде дождя где‑то в иных мирах. А огромное чудо этой радости в том и состоит, что я в любой момент могу остановить прилив счастья, повернуть его назад, ограничив нами двумя в узком пространстве купе. Но уже несколько секунд спустя счастливый паводок наступает снова, и мы оба исчезаем в нем, вместе с купе и беспредельным миром вокруг.
Так, взмывая вверх и летя вниз, теряя сознание на взлетах этих вселенских качелей, я мечусь от одного счастья к другому, от нашего с Еленой присутствия в купе до полного растворения и нас, и всего окружающего в счастье всеобщего существования. И ни в одной точке этой бесконечной дуги нет ни на секунду остановки, потому что мы непрерывно подымаемся или падаем.
Да, Елена сейчас здесь, я краем глаза вижу ее на грани широкого горизонта, тающего, зыбкого, изломанного бурной стремниной и водоворотами, – неподвижную и безмолвную, но живую и реальную. Глубокий, ясный и открытый взор ее постепенно возникающих передо мной очей еще не превратился в острый, направленный взгляд. Такими чистыми, спокойными глазами взирают на мир молодые женщины из самой глубины своего существа, исполненного свежестью альпийского молока и сока акаций. Эти очи, медленно переводя взгляд и незаметно меняя свое выражение, будто небо – цвет, похожи на пятна мягко освещенного изнутри глобуса, возвещающие о незнакомых континентах и океанах, о которых давно мечталось. Взор этих очей никогда не покоился на мне одном, и я – совсем необъяснимым образом – мог наслаждаться всем, что они созерцают, глядя будто бы на меня, ибо перед этими очами простирались, вызванные ими самими, неведомые просторы нетронутых миров, в которых терялся и мой, видимый облик. Они переводили взгляд и светлели с невозмутимой точностью небесных фаз и в то же время сбивали с толку мои органы чувств и увлекали их на невообразимые пути и ввергали в увлекательный обман.
Только иногда, оказавшись свидетелем неповторимых в своем величии изумительных картин, которые изредка предлагают нам, соединившись, земля и небо, я и сам заводил ту же игру, когда происходит подмена обостренных органов чувств, их неограниченное умножение, и становится возможным одновременно воспринимать явления, которые иначе, в иные, чем эти праздничные, моменты, мы познаем и ощущаем изолированно, каждое отдельно. (Такие минуты не имеют особого названия и позже, среди будничной суеты, остаются как бледный свет в нашей памяти.)
Так, однажды, стоя на высоте в три тысячи четыреста метров и созерцая под собой ледники, сверкающие на солнечном свете, который казался неподвижным, я вдруг услышал, что от них поднимается легкий шум, какая‑то музыка, которую ухо с трудом различает и не может удержать. Точно так же как‑то в осенний хмурый день я одиноко стоял среди степи, простирающейся от моих ног до неясной границы серого небесного свода. И пока я прислушивался к тихому, но отчетливому свисту и стону травы, легкими серыми волнами колышущейся под порывами ветра, вдруг на гребнях этих бесконечных волн я на мгновенье увидел какой‑то блеск, который глаз, привыкший ко всему, что он видел дотоле, едва смог выхватить и приметить, и этот блеск, казалось, не имел связи с солнцем.
Во время путешествий с Еленой такие, вообще‑то редкие, случаи подмены органов чувств происходили непрестанно, были вполне возможны и возникали с легкостью сна и быстротой мысли. Это случилось и сейчас.
А когда на каком‑то повороте солнце обошло поезд и появилось с Елениной стороны, она на минуту закрыла глаза. Тогда я увидел ее тяжелые и удивительные веки, под которыми жили и сами по себе пламенели огни, из‑за чего ресницы, не могущие удержать весь этот свет, мерцали легкими отблесками червонного, темного золота в чудесных переливах.
Пока она сидела с закрытыми глазами, я успел рассмотреть ее лоб, лицо, шею. Вокруг ее головы, словно летнее марево над зреющими плодами, трепетал расплывчатый ореол мощного, но едва заметного излучения и таял в пробегающих за окном неясных далях, в просторе, который под действием скорости на глазах пассажиров словно разрывался на части и пропадал.
Так, преодолевая пространство, мы долго молчали: она – по законам своего естества и появления, а я – упиваясь невыразимой сладостью ее присутствия, которая росла, разливалась и уносила с собой все, о чем можно было подумать и сказать.
Но в какое‑то мгновение я не выдержал. Я забылся и на секунду прервал молчание, только на миг, которого было достаточно, чтобы в двух словах объяснить ей, как неизмеримо счастливее я всех людей на земле, вынужденных проводить свои дни и ночи, делить свой хлеб и свое ложе с призраками – в отличие от меня, имеющего женщину совершенного естества и облика.
Этого оказалось достаточно, чтобы женщина, олицетворяющая в моем сознании величие и красоту всего мира, исчезла как привидение.
Напротив меня, в ритме скорого поезда, покачивалась пустая скамья, будто ветка, с которой вспорхнула птица. Окно вагона напрасно захватывало и срезало все новые и новые пейзажи в постоянно новой игре света и облаков. Все это мелькало и уплывало куда‑то, будто бесформенная тягучая масса. А я продолжал путешествие как отягощенный заботами одинокий человек, каким без Елениного присутствий по сути дела, всегда и был.
А бывает, Елена является и при других обстоятельствах и совсем по‑иному, но вечно во время путешествия и всегда неожиданно и странно.
Случается, что при возвращении, в чужом городе у нас окажется какой‑нибудь час‑два свободного времени между поездами, или между поездом и самолетом, или кораблем и поездом. Эти часы отмечены всегда особым колоритом и занимают особое место в нашей жизни.
Солнечный день после дождя. Вещи в камере хранения, в кармане билет для дальнейшего пути – сегодня вечером. Вся прошедшая жизнь позади, вся будущая – передо мной. Создается незанятое пространство полной свободы. В такие часы хорошо живется. Все не так, как было и как будет, а так, как могло бы быть и как по какому‑то чуду и есть. Жизнь вдруг становится прочной, ясной, лишенной точного определения и воспринимается лишь по тому, что ценно само по себе. Все приобретает особое значение и ценность – и то, о чем человек подумает и что увидит, понюхает или попробует. Мелочи и случайные встречи в таких обстоятельствах часто выглядят как значительные вещи и великие события.
Быстро, едва переводя дыхание, я брожу по улицам, рассматриваю витрины, памятники и здания, словно все это смогу сохранить в своей памяти. Я возбужден, будто вырываю что‑то у жизни, краду у смерти. В руках у меня подарки для других, а я иду радостный, словно меня со всех сторон одаривают какими‑то драгоценными вещицами и при этом улыбками, которые стоят в тысячу раз больше любых вещей. Я прохожу по незнакомому городу как по роскошному чужому саду. Разглядываю, что‑то покупаю, извиняюсь, благодарю. А передо мной постоянно, точный до минуты, час моего отъезда.
Вошел в какой‑то большой, прекрасно оборудованный писчебумажный магазин, кишащий народом, который непрестанно входил и выходил из него в две огромные двери. Выло то время года, когда дни заметно идут на убыль. На Улице было еще светло, когда в магазине разом вспыхнули все лампы, залив помещение молочным светом, в котором Мгновенно ожили все предметы, разноцветный товар, разложенный по полкам и прилавкам, лица покупателей и продавщиц. В этот момент я заметил Елену. Она шла к кассе.
Продавщица, покинув свое место, последовала за ней и не сводила с нее глаз. Кассирша машинально взяла банкноту, а когда хотела дать сдачу и подняла глаза на Елену, вдруг встала и стоя протянула ей деньги. Елена направилась к выходу, а маленькая продавщица провожала ее до самых дверей, явно намереваясь открыть их. Но ее предупредил какой‑то случайно оказавшийся поблизости пожилой служащий. Глядя прямо в лицо Елены, он настежь распахнул перед ней дверь и произнес громко и радостно:
– Не беспокойтесь, я закрою!
А кассирша все еще стояла и смотрела вслед Елене.
Я был восхищен, видя, как словно по волшебству менялись люди, взглянув на лицо Елены. Только когда дверь за ней захлопнулась, я несколько пришел в себя и сообразил, что надо поспешить и догнать ее. К несчастью, я еще не заплатил. Я быстро высыпал перед кассиршей деньги, которая холодно скользнула по мне взглядом, как по цифре в длинном ряду цифр. Проталкиваясь и запинаясь, я выскочил на улицу. Осмотрелся направо и налево. Люди сновали по тротуару в ту и другую сторону, по дороге медленно, непрерывной вереницей ползли машины. Была двусмысленная, переходная пора между днем и ночью. Горели фонари, но все вокруг выглядело неясно и расплывчато. Мне казалось, что перед мной шествует процессия с масками на лицах. Где затерялась Елена? В каком направлении пошла? Как мне ее найти? Я поступил худшим и самым бессмысленным образом. Пошел налево, грубо проталкиваясь сквозь толпу и заглядывая в лицо каждой женщине. Потом вернулся к магазину и пошел направо. Потеряв всякую надежду, снова возвратился в исходную точку. Тут я некоторое время неподвижно стоял, как человек, который безнадежно потерял то, что было для него всего важнее. Все казалось каким‑то туманным и неопределенным, было ясно лишь одно: с такой потерей невозможно смириться.
Долго еще, обремененный свертками и пакетами, я бродил по оживленной, людной части города и оторопело озирался по сторонам. Иногда мне казалось, что я вижу Елену, сворачивающую за угол. Я стремительно бросался туда и обнаруживал совсем незнакомую женщину. Стоял посрамленный. Но вскоре мне опять чудилось, что в толпе на противоположной стороне улицы мелькнула ее фигура. Я перебегал улицу напрямик и – напрасно. Снова обман зрения. Я переставал верить своим глазам.
Измученный и утомленный, я приехал на вокзал перед самым отправлением поезда. Принес вещи, устроился в призрачно освещенном купе. Свертки уложил в чемодан. Мне казалось, что я раздвоился и наблюдаю себя со стороны, замершего с чемоданом на коленях, и непрестанно задавал себе один и тот же вопрос; могла ли это и впрямь быть Елена, – а потом нервозно и с силой нажал на замки чемодана, которые, защелкиваясь, произнесли металлическим голосом: один – да! а другой – нет!
Мы проезжаем сквозь влажный туман по голой, неосвещенной местности. Темно, сыро. Это не ее пора. Впереди у меня бессонная ночь, необозримая, беспощадная, смертоносная пустыня. Мне кажется, живое существо не в силах пережить ее, дотянуть до ее конца. А мне нужно жить и ждать. Жить надеждой, в ожидании. Даже и без надежды.
До дня сегодняшнего
Уже давно можно было заметить, что Елена стала появляться реже, менее отчетливо, хотя потребовалось немало времени, чтобы я признал этот факт. Стараясь оттянуть подобный вывод, я довольствовался малым и все меньшим в надежде на большее.
Так, раз я прожил целое лето под впечатлением одного‑единственного невнятного и молниеносного видения. Как‑то в сумерки, проезжая по уже зазеленевшей улице, одной из самых прелестных белградских улиц, я неясно различил стан Елены в белом. Она стояла ко мне спиной. Поза ее показалась мне необычной, и я был уверен, что она не удержится в ней долго. По тому, как Елена стояла, я заключил, что она хочет кого‑то окликнуть или громко поздороваться с кем‑то вдали, но в тот вечер, как никогда до и после того, я не услышал ее голоса. Так или иначе, мне она показалась величественной, устремленной в пространство, в позе, которая вызвана какой‑то неведомой мне потребностью, вся охваченная порывом дать кому‑то уходящему, кого я, прикованный к ней взглядом, не вижу, что‑то свое и получить что‑то от него взамен, получить хоть совсем мало, столько, сколько позволяет ночь и разделившее их расстояние.
Все это я видел одно мгновение, в полутьме, сквозь тень листвы, к тому же из машины, мчавшейся по широкой и пустынной улице. Я и не подумал притормозить или остановиться. Наоборот, я словно мимоходом вырвал всю эту картину из сумерек: пышная крона огромного дерева, тротуар, тусклый фасад белого дома, а на этом фоне размягченный, по‑летнему теплый облик женщины, которая безрассудно и щедро отдается чему‑то, что скрыто вдали, во тьме, – и унес ее с собой, нажимая на газ, словно вор.
Потом в течение долгих месяцев я носил эту картину в себе. Там неизменно сохранилось все: роскошный, бурлящий жизнью майский сумрак, который длится без конца, город в зелени и девушка в белом платье, раскинувшая руки и устремленная к невидимому собеседнику, – привидение, но вместе с тем и реальная женщина с юной кровью, дорогим именем и привычками, которые полностью соответствуют моим. Все тут, со мной, и все это можно и съесть, и выпить, как вино и фрукты. Но одновременно терзает меня мой голод и моя жажда, невыносимая до безумия, и нет ни малейшей надежды, что когда‑либо я смогу их чем‑нибудь утолить.
Так, счастливейший человек, я разъезжал по свету с самой прекрасной женщиной, которую можно было видеть лишь в предвечерний час бесконечно долгого дня моего одинокого лета, исполненного самоотречения.
Только осенью обнаружилось, насколько неглубоки корни моих иллюзий и как они недолговечны. И не только осенью. Елена исчезала для меня во все времена года.
Кажется, и путешествия больше не помогают. То, от чего я хочу сбежать, идет со мной повсюду, раньше, чем я, прибывает к цели моего путешествия, встречает на вокзале, ведет в гостиницу и сопровождает по городу. А то, что я тайно, не признаваясь самому себе, хотел бы увидеть, не приходит больше даже во сне. Елены нет. Путешествия утрачивают для меня свою прелесть и смысл.
Последняя моя встреча с ней (странная и незабываемая) произошла, правда, опять‑таки во время путешествия.
На скромном пароходике, не задерживаясь подолгу, я посетил несколько средиземноморских городов. Было так хорошо, что я никак не мог отделаться от мысли, будто прощаюсь с тем, что называют красотой и богатством мира. Эта мысль неотступно преследовала меня как навязчивая глухая музыка, подавляющая все голоса окружающей меня жизни, как незаметная, но неистребимая тень в залитый солнцем полдень. Прощай, солнце!
В Стамбуле я должен был встретиться с одним земляком. Мы назначили свидание в большом меховом магазине его друга, армянина. Когда я пришел, земляка еще не было. Хозяин магазина, смугло‑желтый, подточенный болезнью, но, видимо, живучий мужчина и отличный торговец, был занят. Мне предложили сесть и подождать. Таким образом, я имел возможность пронаблюдать вблизи, как демонстрировались меха пышной гречанке, восточной красавице, пришедшей в сопровождении маленького, намного старше ее мужа. Какой‑то серый, почти незаметный юноша беззвучно подносил целые вороха драгоценных шкурок, от которых исходило студеное дыхание полумрачного склада. Хозяин самолично брал их одну за другой, встряхивал, расправлял перед ними, а потом ловко бросал на пол, простирая точно у ног высокой и полной гречанки, стоявшей в позе укротительницы. При этом он стальным голосом произносил название животного на турецком, греческом или французском языке, отрывисто и по‑деловому. «Визон», «визон сафир», «визон саго», «индийский барашек», «каракуль», «пантера», «горностай», «соболь». И после каждого добавлял одно‑единственное слово: «Прекрасно!», «Изысканно!», «Современно!», «Редко!» И так шкурка за шкуркой падали на пол; резкие, убедительные слова падали вместе с мехом, приобретая все большую весомость и значимость, а он произносил их в каком‑то божественном экстазе, словно говорил: «Небесное светило!», «Бог Саваоф!», «Пресвятая богородица!» (В темном углу магазина, действительно, виднелась маленькая иконка божьей матери!) Уверенный в себе, в своем товаре и Ценах, торговец хотел перехватить и мой взгляд, но я не мог оторвать его от пушнины.
Один за другим распластывались передо мной необычные меха, а вместе с ними проплывали леса, фермы, степи и неведомые края, откуда их привезли. Открывался мир. Мое восхищение было безгранично и уводило меня очень далеко. В душе нарастало неясное ожидание. В какое‑то мгновение – я даже не расслышал название меха, произнесенное торговцем, – передо мной возник озаренный солнцем девственный пейзаж и среди него идущая Елена во весь рост. На ней не было платья, но она не была обнажена, а словно колышущейся сеткой прикрыта тем самым пейзажем, среди которого проходила: волнами, дрожащими бликами солнца и воды, свежей листвой. В это мгновение я увидал ее, как никогда раньше, – во всей величественности и красоте.
Не знаю, сколько времени словно в забытьи я наблюдал за Еленой. А когда пришел в себя, торговец все еще продолжал свое перечисление: «выдра», «котик», «канадская куница» – и забрасывал, и забрасывал новыми мехами тот край, где я только что увидел Елену.
С того дня она уже не появлялась никогда.
Может быть, навечно кануло то время, когда я встречал ее при свете дня, просто так смотрел на нее теми же глазами, которыми смотрел на все остальные явления зримого мира. Я видел ее обычно лишь одно мгновение (падающая звезда на летнем небе), а сейчас и того нет, и было бы лучше, чтобы вообще она мне никогда не являлась.
В самые плохие ночные часы – а ночь всегда была мучительной порой в моей жизни – иногда, случается, возникнет что‑то, похожее на предчувствие, будто она рядом.
Существует не четыре стороны света, а лишь одна, да и той нет названия. Не известно и не к чему больше спрашивать, что внизу, а что вверху, что за, что перед нами. Я жив, но живу в мире нарушенных пропорций и размеров, живу вне измерений и дневного света. И Елена здесь, но только потому, что я знаю – она откуда‑то протягивает мне руку и хочет что‑то дать. И я тоже очень хочу протянуть ей свою правую руку и взять маленький, незаметный предмет, который она мне предлагает. Так мы надолго замираем в мучительной позе – одного начатого, а другого даже не родившегося движения, и не знаем, где мы, кто мы, и что происходит, и как в действительности нас зовут. А в моем сознании живо и отчетливо лишь наше желание – одно и то же у обоих. Из‑за этого желания я и знаю, что мы существуем, оно – единственное, что нас связывает, оно – все, что нам друг о друге известно.
Но в таком положении долго продержаться нельзя; из него два выхода: или целиком впасть в беспамятство, или пробудиться. На этот раз я пробуждаюсь. Пробуждаюсь и оказываюсь в мире моей нынешней жизни, то есть в мире, где нет Елены. Я живу с людьми, двигаюсь среди предметов, но ее уже ничто не может вызвать.
У нас с Еленой всегда было так: если ее нет, значит, нет, словно и впрямь она уже больше никогда не придет, а если она со мной, нет ничего на свете естественнее ее присутствия и уверенности, что до скончания века, без всяких перемен она останется здесь. Но теперь я думаю, что все это был обман, самообман обманутого человека. По сути дела, она ведь и не знает обо мне, в то время как я знаю только ее одну. Это так, и так, надо признаться, было всегда. Можно сказать, что я вечно жил памятью о неком призраке, а сейчас живу воспоминаниями о той своей памяти.
И все же – это тоже надо признать! – я непрестанно ловлю себя на мысли, что она может прийти хотя бы еще раз, что она должна прийти. И это кажется особенно вероятным, когда я нахожусь в теплой атмосфере, которую создает множество движущихся людей.
Холл большого отеля. С пяти до восьми – танцы. Я смотрел на проплывающие передо мной, словно кто‑то медленно, но непрерывно тасовал колоду карт, десятки, сотни лиц красивых женщин, из которых ни одна не была Еленой. На какое‑то мгновение каждое лицо представлялось мне ее лицом, но тут же безнадежно и непоправимо становилось чужим. И на каждую из этих женщин я в то мгновение смотрел как на нее, а потом женщина тонула и исчезала в волне телес, будто мертвая, даже больше чем мертвая, потому что она не была Еленой и никогда бы не могла ею быть.
Я все чаще разыскивал и посещал места, где собираются толпы народа, – праздники, торжества, спортивные стадионы. Торчу там часами. Охваченный своим предчувствием, куда внимательней рассматриваю необозримое море человеческих лиц, чем то, ради чего они сюда собрались. Мое волнение возрастает особенно перед началом или когда люди расходятся. Однажды случилось, что я, увлеченный толпой, медленно покидающей стадион, действительно увидел ее, если, правда, это можно назвать словом «увидел» и если это не бессмысленная и мучительная игра, которой просто нет конца.
Сначала сомневаясь, а затем уже уверенный, я рассмотрел ее голову. Вижу выражение лица, таинственную улыбку. Очевидно, ей есть что сказать мне, но она не может пробиться сквозь толпу, которая нас окружает и разделяет. С трудом пробираюсь в толчее. Я все ближе к Елене. Выражение ее лица становится еще значительней. Я уже представляю себе, как окажусь рядом и как она мне наконец скажет все, что я жду и что она давно должна была мне сказать. С удвоенной энергией продвигаюсь к ней. Потом – потом мы оказываемся почти рядом. Я хочу спросить ее, жду, что она мне что‑то скажет, но в гомоне голосов ничего нельзя разобрать. Человеческая толпа, раскачивающаяся словно качели, то приблизит нас друг к другу, то снова разлучит. В тот момент, когда мы оказываемся совсем близко, я наклоняюсь и оборачиваюсь к ней, и она движением губ что‑то мне говорит. Это живой, горячий шепот. Судя по нему и по выражению ее лица, я понимаю, что она действительно хочет мне сообщить что‑то прекрасное и очень важное, в какие‑то мгновения я словно улавливаю даже отдельные слова (не их звучание, а смысл!), но все вместе – не понимаю. Лихорадочно напрягаю слух, хочу понять, и кажется, я уж совсем близок к этому, но вдруг ее шепот срывается и падает, беззвучно и бессмысленно дробясь, как тоненькие струйки воды о камень. В это время движущаяся толпа снова нас разлучила. Стараюсь не потерять из вида лицо Елены, еще смутно различаю его; оно то утопает, то всплывает на волнующейся глади из человеческих лиц. И неустанно и тщетно она будто пытается передать мне то, что не успела сказать. Мои усилия устоять перед напором толпы еще более отдаляют меня от ее лица, которое насовсем исчезает среди тысячи других лиц.
Обессиленный, я вручаю себя воле бесконечного людского потока, и он увлекает меня за собой. Все точно как во сне.
Я должен сказать еще вот что.
Потом, одно время… Не знаю, стоит ли об этом рассказывать и можно ли вообще словами все это передать! Да, было время когда я ждал от нее письма. Это выглядит невероятным и абсолютно бессмысленным. Да так оно и есть. И тем не менее это было. Будто во сне.
Среди бесчисленных способов, которыми она ко мне являлась, обманывала мои органы чувств, мутила мысли и – исчезала, только этого и недоставало! Но должно было возникнуть и возникло. Когда зародилась во мне подобная иллюзия и каким образом стала постоянной? Не знаю. Когда я впервые задался таким вопросом, то смог лишь констатировать, что давно ожидаю от нее письма, даже больше – его одного и жду дни и ночи напролет, и бодрствуя, и во сне. А притом всегда, в любую минуту я твердо знаю, что этого никогда не произойдет и не может произойти.
С кем не бывает и кому не случается, приехав домой и открыв дверь полутемной прихожей в своей квартире, бросить беспокойный взгляд на столик, где почтальон оставляет письма? Ибо многие из нас не раз думали о каком‑то незнакомом или забытом далеком друге и мечтали неожиданно получить от него письмо с добрыми, сердечными известиями, которые внесли бы больше смысла и света в нашу жизнь. Это одна из тех смутных человеческих желаний‑надежд, которые во многих из нас живут долгие годы, которые никогда не сбываются и, однако, делают наше существование более сносным. Но в данном случае я размышлял о нем как о совершенно реальном письме от определенного лица и с определенным содержанием.
Мысль о письме от Елены приходила мне в голову периодически, повторялась через различные интервалы и была неодинаково назойлива. Случалось, на несколько месяцев она оставит меня в покое или просто затаится где‑то внутри, как болезнь, о которой человек не знает и даже не догадывается. Но выпадали недели, когда она не покидала меня ни днем, ни ночью. Особенно летом. (Ибо лето – время года, когда мы особенно подвержены капризам своих нервов и когда ложная идея легче всего овладевает нашими мыслями и с непреодолимой силой сосредотачивает их на одном предмете.) Не одно лето было для меня омрачено из‑за этого ожидания Елениного письма – и в горах, и на море!
Письмо! Случайно услышав или мимоходом прочитав где‑нибудь это слово, я начинаю думать только о ней и о ее письме. И то, никогда не полученное мною письмо полностью уничтожает все письма, которые я получаю, которые мне действительно посылают живые люди; оно заранее распыляет их смысл и лишает их всякой ценности.
Вечером, усталый, но спокойный и довольный, я возвращаюсь после прогулки в горах. Проходя через холл, слышу, как кто‑то произносит мое имя. Спешу к портье, в волнении спрашиваю о письме. «Нет, – говорит он, – нет, вы ошиблись, вам нет письма». И смотрит на меня удивленно.
Валюсь с ног от усталости, но спать не могу. Не верю, что ослышался. Письмо должно было быть, и только от нее. А когда в конце концов мне удается сомкнуть веки и уснуть, я сплю не по‑настоящему и не вижу снов, как все другие люди. Я борюсь с ее письмом. Слышу шелест бумаги, чувствую его в своих пальцах, напрягаю глаза и, мне кажется, различаю буквы, но не могу понять ни одного слова. И тогда спрашиваю себя, а может ли она вообще писать – так, как пишем мы, люди. Открываю глаза, сна нет и в помине, в темноте вижу полосатый свет, проникающий через приподнятые пластинки жалюзи на окне. Окно напоминает письмо с ровными, густо исписанными строчками.
Письмо, но его невозможно прочитать.
Так не раз я пробуждался среди ночи, с горечью во рту, со смятением в душе, негодуя на себя, на эту проклятую женщину, письма от которой напрасно ожидаю, и на весь мир. Подходил к окну, словно мне не хватало света и воздуха, бил плашмя по подоконнику, злой, решившийся в конце концов распутать сеть обмана, в которую меня впутали мои собственные мысли.
«Нет, больше ее никогда не будет! – говорил сам себе. – У нее же и рук нет, ей неведомо, что такое перо и бумага, человеческая мысль и человеческое слово; она и не подозревает о моем существовании, не знает ни обо мне, ни о моем ожидании. Да и ее самой нет. Я потерял голову, гоняясь за ней». Так я говорил себе, но в то же время понимал, что этими словами ничего не разъясняю и не доказываю. Только ощущал боль в ладони. А мысль моя в сотый раз улетала назад и неслась в противоположном направлении.
«Никогда не напишет? Не существует? А что же тогда меня пробудило, подняло с постели и привело к окну? И, в конце концов, откуда нам вообще известно, что существует, а что нет? Ладно, пусть не напишет, пусть не сможет написать. Никогда. Но если бы завтра вдруг пришло ее письмо, ее слова ко мне…»
И круг снова, не останавливаясь, безжалостно завертелся, не указывая ни выхода, ни решения.
То, что не удавалось разгадать во сне, я часто пытался прочесть днем. Нередко во время прогулки или беседы с людьми вдруг возникнет передо мной лист белой бумаги, испещренный черными буквами. И я читаю письмо от Елены, которое никогда не получал. Будто доносящийся издали неясный шум, мне мешает читать болтовня окружающих, но я упорно читаю и читаю.
В письме Елена всегда сообщает что‑нибудь приятное. Предлагает встретиться или зовет приехать на день‑два в маленький приморский городок, где проводит лето. Добраться не трудно – и на поезде, и на пароходе. Можно, например, отправиться пароходом из…
Тут мое чтение обрывается: кто‑то рядом громко заговорил. Я встрепенулся. Вопрос относился прямо ко мне. Надо было отвечать. Письма не стало. Мой ответ прозвучал сбивчиво.
Так повторялось много раз. Чтение обрывалось всегда на том месте, где речь заходила о каком‑либо конкретном факте – названии города или дате. И я, не желая показаться рассеянным или неучтивым, продолжал разговаривать с людьми, хотя постоянно думал об исчезнувшем письме.
А потом наступало время, когда я все это счастливо забывал. Мучения с Елениным письмом вдруг, словно по волшебству, прекращались. Они исчезали где‑то в сферах, подвластных грезам и забвению, где им и было самое подобающее место. Месяц за месяцем я жил тогда спокойной и ясной жизнью, целиком отдаваясь своему делу, которое выполнял с охотой и полной отдачей сил. А затем, как‑нибудь вечером, снова, не знаю откуда и почему, приходила в голову старая мысль.
Этот день наступит. Невидимый почтальон произнесет на лестнице мое имя, которое он сообщит и мне самому, словно раньше я не знал, как меня зовут и кто я такой. Все‑таки письмо! Это будет торжественный и светлый праздник. Точное сообщение о Еленином приезде или приглашение приехать в определенное место – туда‑то и туда‑то, тогда‑то и тогда‑то. (А это все равно, что она сама рядом!) И я откликнусь на ее предложение легко и естественно, как будто этой минуте не предшествовали целые годы сомнений, обмана и ожидания. И радость будет безграничной и полной. Счастливый миг абсолютной ясности, лишенной реальной основы, стремительно овладевал мной. И круговорот вокруг Елены начинался снова. Снова сменялись в моей жизни короткие радостные грезы и долгие мучения наяву. Мысли об исчезновении или присутствии Елены настигали и теснили одна другую и увлекали меня за собой, словно волны.
Сейчас весна. Опять весна! Впереди у меня сто восемьдесят солнечных дней. Мне кажется, что я несу полные пригоршни каких‑то чудесных золотых монет, каждая как солнце. Все пути открыты. Дышится легко.
Растерявшийся от счастья, я вдруг почувствовал, что у меня за спиной появилась Елена. Я не посмел обернуться. Минуту‑две она стояла неподвижно (одновременно остановилось и мое дыхание), а потом положила мне руку на плечо. Я не могу объяснить, как и по каким признакам я это понял. Скорее это была лишь мысль о женской руке. Будто тень, она опустилась на мое плечо, но тень, обладающая хоть и бесконечно малым, но вполне реальным весом, а точно также мягкостью и твердостью. И я стоял отрешенный и торжественно застывший.
Не знаю, в какой момент эта рука, будто тень бабочки, вспорхнула с меня, ибо, когда я снова смог что‑то сообразить и понять, ее уже не было.
Но сейчас весна. Опять весна. Я богат, спокоен и могу ждать. Правда, ничего ясного и определенного не было и нет, но ничего же ведь и не потеряно, не утрачено безвозвратно и окончательно. Я знаю, на свете есть множество полуоткрытых окон, которыми стучит весенний ветерок, много солнечных бликов сверкает на металле или воде, много мест пустует в купе вагонов, и волнуются бесчисленные человеческие потоки, и озарены лица многих прохожих. Я предполагаю и тысячи других неизвестных совпадений и обстоятельств и знаю: всегда и повсюду нам может явиться Елена, женщина, которой нет. Только бы я не перестал ее ждать!
« Предыдущее произведениеСледующее произведение »